«Вот, вот, — подумала она, — начинается».
— Или какими-нибудь иными путями? — делая особенное ударение на слове: иными, докончил прокурор язвительно.
В публике послышался недоброжелательный смешок, который заставил ее вспыхнуть. Она молчала и искала ответа, который бы выручил ее.
— Итак? — ядовито улыбнулся прокурор.
Она и тут не сразу ответила.
— Это было заметно по его настроению. Каждый раз, когда он мне изменял, он становился груб и даже жесток со мною и тем давал мне повод следить за ним. Он собирался покинуть меня, и только мои мольбы удерживали его. Потом... разве можно рассказать все те мелочи, укоры, пренебрежения, которые изо дня в день отравляли душу и от которых накоплялась горечь невыносимая?
— Так, — подвел этим словам итог прокурор.
Председатель как бы очнулся и совсем уже другим голосом, напряженным и строгим, спросил, поднимаю свою тяжелую голову.
— Почему же вы избрали орудием мести, предназначенным сначала для одного лица и лишь случайно обрушившимся на другого, именно серную кислоту, а не револьвер, не яд, не нож?
Вопрос этот упал на нее особенно тяжело.
— Потому... — сразу вырвалось у нее. Но она стиснула зубы и, опустив глаза, явно сказала не то, что руководило ею на самом деле. — Потому, что я не считала себя в праве отнимать жизнь. А главное, у меня две дочери.
— Гм, — значительно и мрачно протянул председатель и, не сгибая толстой шеи, повел головой в сторону прокурора, обменялся шепотом двумя словами с судьями и, подняв свою большую, покрытую волосами, лапу, дал знак подсудимой сесть.
Общая подавленность была так велика, обстоятельства дела настолько ясны, что свидетельские показания вряд ли могли внести что-нибудь новое.
И когда председатель обратился к сторонам и присяжным: желают ли они, чтобы были допрошены свидетели, те ответили отрицательно.
Тогда и суд постановил не допрашивать свидетелей, ограничившись лишь выслушанием эксперта. Эксперт, маленький старичок-поляк с большими усами, семенящей походкой подошел к Стрельникову и, вставляя чуть не после каждого слова частицу — то — и деликатно жестикулируя, обратился к нему:
— Будьте любезны-то, откройте-то ваши глаза-то.
Стрельников снял на минуту большие темные очки, и все ахнули, увидев зияния глазных впадин.
В этом обезображенном куске мяса, вместо лица без глаз, не оставалось почти ничего человеческого. Эксперт произнес свое заключение о потере зрения и удалился.
Тогда опять вяло прозвучал голос председателя:
— Потерпевший, расскажите, что вы знаете по этому делу.
И вдруг раздался молодой, задушевный, полный печальной дрожи голос, и было почти невероятно, что этот голос исходит от него.
У публики и у присяжных жадно вытянулись головы и широко открылись глаза, как будто все хотели не только расслышать, но и рассмотреть слова, которые он говорит, потому что то, что освещало слова, — глаза, у него отсутствовали, так же, как и выражение лица.
— Вы видите, что она со мной сделала. — Он помолчал и надел очки. — Но у меня есть одно утешение, которое явилось мне сейчас: что это предназначалось не мне и пострадала не та, которой это предназначалось, а я.
И опять послышалось знакомое рыдание.
И у многих из публики появились слезы на глазах.
Это рыдание лишило его на минуту возможности продолжать.
Наконец, голос его с надрывом покрыл сдавленный плач:
— Но если уж наказание суждено было мне, лучше бы она меня убила!
Председатель объявил перерыв, и в зале стало суетливо и шумно. Все задвигалось, заговорило, заволновалось.
Но Ларочка, несмотря на то, что на нее было обращено внимание многих, оставалась на своем месте.
Тогда художники двинулись к ней гурьбой и, не без умысла окружив ее, отделили таким образом от назойливого любопытства. Все, что до этого таилось в зале суда, было для них покуда тайной, но никому из них не пришло в голову расспрашивать ее о чем-нибудь, и в том, с какой деликатной почтительностью они поздоровались с ней, публика нашла подтверждение создавшемуся после вопросов прокурора благоприятному впечатлению о ней и ее роли в этом мрачном деле.
XX
Было не более трех часов дня, когда снова вышел суд.
Это появление теперь было еще более торжественно и внушительно, чем в первый раз. Теперь все за судейским столом как бы объединилось одним настроением, которое отражалось не только на лицах судей, но и на всех предметах, символически связанных с ними.
И вот, когда все затихло, председатель наклонил голову в сторону прокурора и объявил:
— Господин прокурор, вам принадлежит слово.
Прокурор, прежде чем встать, качнулся на месте, затем поднялся и сделал жест правой рукою, чтобы поправить пенсне, но так как пенсне он не надел, то, поднесши два пальца к переносице, подержался за нее и, вскинув голову, начал:
— Господа судьи и господа присяжные заседатели! Есть преступления, увы, свойственный в более или менее одинаковой степени лицам различных общественных рангов и различного развития.
Косны и темны глубины человеческой природы, и ни культура, ни религия, часто не могут вытравить из нее преступных свойств, заставляющих человека хвататься за оружие, запускать свою корыстную руку в чужую сокровищницу. Я не стану вам называть эти преступления, да это и не имеет прямого отношения к нашему делу. Замечу только, что, чем культурнее личность, тем обыкновенно тоньше орудия и средства ее преступления, хотя сущность остается всегда одна и та же.
Закон, стоящий на страже общественной совести и порядка, карает такого преступника сообразно с установленной им буквой и, не входя в мотивы преступления, призывает на помощь букве общественную совесть, представителями которой на этот раз являетесь вы, господа присяжные заседатели.
Но случаются и такие преступления, которые трудно подвести и под букву закона, еще труднее взвесить на весах совести, так как и закон и совесть, господа присяжные заседатели, подчинены мерному, хотя и медленному, ходу духовного развития. Я говорю о преступлениях, которые являются пережитками и ставят в тупик самих судей.
Что бы вы сказали, господа присяжные заседатели, если бы вам пришлось судить кровожадного людоеда? Прежде всего, вы не поверили бы своим глазам, а затем, когда вам представили бы доказательства, вы, несомненно, признали бы такое деяние болезненным. Однако, господа присяжные заседатели, вам все же было бы известно, что где-то в варварских странах, в глухих углах мира, есть дикари, у которых это явление считается естественным. И когда вы после самой тщательной медицинской экспертизы удостоверяетесь, что судимый вами субъект вполне нормален в своих умственных отправлениях, — с содроганием вы выговорите: виновен — и осудите его как самого гнусного и низкого убийцу.
Но, господа судьи и господа присяжные заседатели, — тут сразу голос прокурора повысился на целый тон и из строго-убедительного стал глубоко-лирическим, — как вы отнесетесь к преступлению, которое не есть убийство, но вместе с тем гораздо хуже его, несравненно ужаснее и является таким же пережитком, как средневековая пытка, пожалуй, даже еще более подлым, потому что пытка продолжалась мгновения, часы, скажем дни, а это преступление рассчитано на целые годы, мучение до самой смерти жертвы. Вы слышали этот стон безнадежности, вырвавшийся из груди пострадавшего: «Ах, лучше бы она меня убила!» Мы содрогнулись при этом стоне, и сердце наше облилось кровью за несчастного. И конечно, господа присяжные, вам представилась лишнею речь обвинителя после этого стона, когда эта речь к тому же написана такими кровавыми, такими огненными буквами на лице потерпевшего, в его незрячих теперь глазах, которыми смотрел на мир, на сияющую пред ним природу не только он сам, но те, кто любовался его картинами, те, глаза которых не так просветлены Богом, как были просветлены его глаза.
Но я не хочу бить на исключительные стороны в данном случае. Пусть жертва — самый обыкновенный человек, а не талантливый художник, — ужас и низость преступления нисколько не уменьшаются от того, как бы мы ни освещали, как бы ни объясняли его. Это преступление, повторяю, пережиток, не менее страшный, чем пытка, не менее гнусный, чем людоедство, и при этом еще...