К удивлению, тон этого голоса не заключал в себе ничего путающего: она даже извинилась, что побеспокоила его, но у девочки так сильно повысилась температура, что бедняжка бредит.
— А доктор был? — спросил он.
— Нет, ведь доктор...
Но он прервал, стараясь досадой побороть свое беспокойство.
— Я полагаю, прежде, чем вызывать меня, следовало бы позвать доктора.
Она поспешила договорить то, что начала:
— Ведь я недавно вернулась с практики. Да и доктор, все равно, сейчас не может ничего оказать определенного.
— Я еще менее, — отозвался он, призывая на помощь всю свою твердость и надеясь таким образом преодолеть малодушную, как он полагал, слабость.
— Какой ты жестокий, — послышался укоряющий ответ и вслед за тем — слова, печаль и дрожь которых дошли даже по телефону:
— Если бы ты видел, как мечется девочка и как все время плачет, и только говорит: папа, папа...
— У него как-то сразу пересохло в горле.
Дальше он бороться не мог и как будто недовольно ответил:
— Хорошо, я сейчас приеду, — и тут же прибавил, желая лишить эти слова настоящей их ценности. — Хотя уверен, что по обыкновению все преувеличенно. Я привезу доктора.
И не дожидаясь дальнейших слов, он повесил трубку.
После этого ему не хотелось даже на минуту возвращаться в товарищескую компанию. Пожалуй, он ушел бы, не простившись на этот раз, и, конечно, товарищи бы поняли и извинили такой уход, но там оставалась девушка, с которой его уже связали неожиданно вырвавшиеся признания на берегу моря.
Не за них ли и мстит ему судьба, никогда ничего не уступающая даром, — мелькнула едкая мысль.
Он постарался, насколько возможно, овладеть собою, даже взглянул на себя в зеркало и поправил волосы.
Когда он вошел в кабинет, все лица обратились к нему с молчаливым вниманием и сочувствием.
Он подошел прямо к девушке.
— Извините, Ларочка, я должен проститься с вами: заболел ребенок, — сказал он с деланным спокойствием, хотя ему, помимо прочего, было неприятно, после всего, что он говорил ей, напоминать, что он обязан соблюдать свой долг и перед ребенком и перед матерью ребенка, этой немолодой, некрасивой женщиной, с которой был связан и связи с которой он стыдился.
Как ни печально было это известие, она ожидала чего-то худшего, а, главное, чего-то такого, в чем, по намеку Дружинина, могла быть замешана она. От сердца отлегло.
— Ах, как жаль, — вырвалось у ней неопределенное восклицание, и она нерешительно поднялась с места.
Он не знал, жаль ли ей было, что случилось это несчастие, или жаль, что он уходит. Когда же протянул ей руку, она неуверенно, может быть, машинально, подала свою.
Чего же было ожидать другого? Ясно, что он не пойдет ее провожать, и все же его укололо, что она не вызвалась идти с ним.
И, верно, ей передалось его настроение. Растерянным взглядом обвела она присутствующих, но прежде, чем успела что-то сказать, Стрельников предупредил ее:
— Вам нечего беспокоиться, вас проводят. А когда будем продолжать портрет, я вас уведомлю.
— Да, да, конечно, — поспешили отозваться товарищи. — Мы вас проводим.
Дружинин добавил:
— Да, может быть, все это пустая тревога, и он сейчас же вернется.
Стрельников знал, что этого не будет, но почему-то поспешил подтвердить его слова:
— Очень может быть. — И, подталкиваемый ревнивым чувством, сказал, уже делая движение уйти. — А если нет, вам с Дружининым как раз по пути.
И ушел.
VIII
Было всего около девяти часов вечера, когда Стрельников очутился на улице, но ему почему-то показалось, что очень поздно, что прогулка у моря и малиново-золотая заря были давно; он успел устать.
Его крайне удивило обычное для вечернего часа движение на улицах, шум, суета, нервные звонки трамваев и огни, огни неподвижные и движущиеся, среди которых мещански пестро и ярко зазывали публику многочисленные лампочки иллюзионов.
Куда-то промчались пожарные.
Стрельников всегда был жаден к уличным впечатлениям, но на этот раз они мало занимали его.
Мысли его разбегались в две стороны, как бусы с разорвавшегося шнурка: одни — домой, другие — к той девушке. Он то представлял себе больного ребенка и около него мать, то Ларочку, которая, быть может, сейчас забыла о нем и беседует и смеется с Дружининым.
О, Дружинин может быть обаятелен, когда захочет. Главное, в нем эти неожиданности настроений, эти переломы вспышки, которые должны пленять женщин. И без того Ларочка, прочитавшая кое-что из его произведений, очень им заинтересовалась. Женщины, особенно девушки, всегда склонны смешивать актеров и писателей с героями их творений. Впрочем, уверял он себя, сейчас все это ничтожно в сравнении с тем, что ждет его дома.
Он заехал за знакомым доктором. Доктор этот был кутила, но считался одним из лучших в городе, хотя за обилием практики и за кутежами ему совсем некогда было следить за наукой. И Стрельникову казалось, что всей своей славой этот доктор обязан только тому, что был самоуверен и грубо обращался с своими пациентами. Только с больными детьми он был внимателен и нежен и всеми силами избегал прописывать им лекарства.
— Sage femme, — прочел на вывесочке в несчетный раз Стрельников с неприятным чувством; а под ней была медная дощечка, на которой было отчетливо выгравировано: Ольга Ивановна Зеленко.
Она сама встретила их в передней. Этого доктора она не любила, как не любила никого из товарищей Стрельникова, считая их безнравственными и враждебно к ней настроенными; но теперь она встретила доктора с тем заискивающим уважением и слепым доверием, с которым всегда относятся к докторам, когда в доме больной.
И тут Стрельникову показалось, что он давно ее не видел, и что она еще старше и некрасивее, чем представлялась, когда он о ней вспоминал. Впрочем, при посторонних она всегда казалась ему хуже.
Недурна у нее была только фигура, довольно высокая, стройная, всегда в темном, опрятно и не без вкуса одетая. И казалось как-то странно, что при этой привлекательной фигуре, у нее было такое костлявое лицо с выдающимися скулами и большим, совсем не женским лбом.
Она, по-видимому, старалась закрыть этот лоб расчесанными прямым пробором волосами, но широкие лобные кости обозначались и под ними. Также не по-женски зорко смотрели ее черные подвижные глаза, в которых чувствовалась страстная и не совсем будничная натура. Эти же черты замечались и в извивах ее тонкого рта, с начинавшими уже опускаться углами.
— Я не знаю, что с девочкой, и потому перенесла ее в вашу комнату, — как бы извиняясь, обратилась она с первыми словами к Стрельникову. — Боюсь за других детей. Пожалуйте, доктор, — переменив тон, пригласила она доктора совсем не так, как ей случалось при совместной практике.
Наклонив всегда растрепанную голову и нервно потирая руки, доктор вошел в знакомую ему мастерскую Стрельникова, с большим окном на север, которое, как Стрельников часто думал, оказалось почти роковым для него. Из-за этого-то окна он и снял у нее квартиру.
Очевидно, доктора ожидали: мольберт, стоявший посреди комнаты, который всегда нужно было обходить, чтобы попасть в соседнюю, служившую спальней, был поставлен в угол: также была отставлена и скамейка, на которой всегда валялась отяжелевшая от засохших на ней в продолжение нескольких лет красок палитра, кисти и ящик пастелей. Цветные пятна холстов и бумаги беспорядочно висели по стенам, большею частью без рам. А пустые рамы разного формата стояли в углу.
На большом диване, где Стрельников почему-то любил спать, когда возвращался нетрезвым, лежали его подушка, одеяло и простыня, вынесенные из спальни. Собственно, в ту комнату, куда перенесли больную, можно было пройти не через мастерскую, а через спальню самой хозяйки.
В то время, как Стрельников и Ольга Ивановна с большой осторожностью входили в комнату, где лежала больная, доктор вошел, шаркая ногами без всякого стеснения.