Он закрыл глаза, только чтобы избавиться от этого огня, но даже и сквозь сомкнутые веки ощущал облегавший их свет.
Вдруг, большая тяжелая тень заслонила его; теперь можно было бы заснуть, если бы эта тень не заключала в себе разрешение какого-то страшного вопроса.
Пришлось сделать усилие над собой, чтобы открыть глаза.
Доктор как-то особенно заботливо сказал:
— Заснул, приятель.
Стало совестно. Он вскочил и преувеличенно бодро ответил:
— Ничего подобного.
— Лежи, ты мне не нужен. Справимся и без тебя.
Усиленно стряхивая с себя осадок сна, Стрельников пошел за доктором, и машинально и тупо следил, как тот вынул блестящий трехгранный металлический инструмент, перевернул ребенка на животик при нестерпимом крике его.
Мать с страшной бледностью в лице, стиснув зубы, точно боль была ее, помогала доктору. Доктор нащупал на детском тельце необходимую точку и, твердой рукой вонзив блестящее орудие, медленно вынул стержень: из пустоты стальной оболочки стал выползать гной.
Это мучительство делалось не для того, чтобы спасти ребенка, на это надежд почти не было, а лишь для того, чтобы облегчить его дальнейшее невыразимое страдание.
X
Стрельникову лишь померещилось, что он видел Ларочку с Дружининым; они шли совсем другой дорогой. И во время пути ни разу не было упомянуто имя Стрельникова.
Дружинин с внимательным и серьезным участием расспрашивал девушку о ее семье, о прошлом и о том, как она живет теперь и как ей представляется будущее.
Было что-то заботливое, деликатное и вместе с тем серьезно значительное в этих расспросах. Она не могла не сознаться себе, что Стрельников никогда так пристально не интересовался ее существованием.
Она как-то притихла, отвечая ему покорно и искренно. Он уже не казался ей ни злым, ни холодным. Наоборот, временами она чувствовала, что от него как будто проникает ей в душу какой-то новый свет. С Стрельниковым ей, как с сверстником, хотелось дурачиться, смеяться; здесь — она была несколько подавлена силой которую инстинктивно чувствовала. Но отвечая порой как ученица учителю, она в то же время начинала сознавать в себе что-то настоящее, приближение к ответственности за свою жизнь, за свою душу перед кем-то неназываемым, но властным.
А между тем беседа их была проста, и в тоне ее спутника не было ничего явно поучительного или вразумляющего.
«Все это потому так выходит, что он писатель», — думала она и не посмела бы не только солгать перед ним, но и притвориться, или утаить что-нибудь. И конечно, только потому он ею так и интересовался и так ее расспрашивал, что он был писатель. Напрасно она там, у моря, так самонадеянно объяснила себе его недоразумение со Стрельниковым.
Не наоборот ли, не ее ли тянет к нему?
Она почти испугалась этой мысли и сбоку взглянула на него.
Профиль его отчетливо и строго вырисовался на свету большого зеркального окна, за которым забавно и пестро красовались модные мужские шляпы. Среди них ей бросились в глаза и котелки, подобные тому, который был на нем. Это показалось ей почему-то ужасной нелепостью, точно никто не имел права носить то, что носил этот непохожий на других человек.
— А как же тот? — в смятении спросила она себя о Стрельникове. Вспомнилось то, что он сказал ей там над морем, и дуновение радости и ласки повторилось в ее душе.
Стало безотчетно стыдно и показалось необыкновенным, что именно в этот вечер Стрельников должен был ее оставить.
Дружинин говорил:
— Все-таки хорошо, что отец вас простил. Я, знаете, верю, что чувства близких нам людей, это... Ну, как бы вам сказать... ну, как ветер для корабля: когда эти чувства добрые, они облегчают путь, и наоборот.
Она заметила, что он очень часто говорил сравнениями, и это ей нравилось: так легче было понимать то, о чем она сама никогда раньше не задумывалась.
— Да я и сама рада этому, — сказала она. — Без этого, пожалуй, тетя не согласилась бы меня держать у себя.
— Неужели?
— Да, ведь у нее свои дети, и ее дочь — почти моя ровесница. Только... — девушка улыбнулась, — только, все равно, мой пример не мог бы повлиять на нее. Она такая: что ей скажут, то она и делает, куда поведут, туда и пойдет. Может быть, женщина и должна быть такой.
— Должна! Кто же это установил такие законы?
— Так говорят.
— Так говорят те, кому это нужно и удобно. Не только говорят, но и стараются сделать женщину такою, чтобы относиться к ней, как к вещи. Не понравилась — променял, оставил. Перед такой и ответственности меньше.
Ей послышалась в его тоне нотка раздражения, и опять вспомнился Стрельников, но уже несколько иначе.
— Хорошо, — сказала она. — А что же делать, если большинство женщин такие. Вы, может быть, будете смеяться и даже осудите меня, но я не люблю женщин — неожиданно смело заявила она. — У меня никогда не было подруг и я всегда предпочитала иметь товарищами мальчишек.
Она покраснела, точно в этом признании было что-то предосудительное.
Так вот у нее откуда это необычайное сочетание самой тонкой женственности с мальчишеским задором. Он улыбнулся и сказал:
— Я вообще заметил, что женщины не любят друг друга.
— Это оттого, что почти все они любят наряжаться и жить на чужой счет, — сказала она с неожиданной серьезностью.
Дружинин не мог не рассмеяться.
— Ну уж это вы слишком.
Ему вспомнился недавний разговор о женщинах-птицах, и лицо его опять стало серьезным.
— Ведь вы и себя осуждаете таким образом.
— Вовсе нет. Правда, я бы наряжалась, если бы могла, но на чужой счет я жить не люблю и не буду, — тряхнув головой, упрямо заявила она. — Я и тете плачу тем, что занимаюсь с моим маленьким племянником.
Он продолжал свое, испытующе глядя в ее глаза.
— Хорошо. Вот вы сказали, что у вас были товарищи, а не подруги, конечно, это можно объяснить по-разному, но дело не в этом. Чем же, главное, по-вашему отличается женская душа от мужской?
Она минуту подумала и ответила просто:
— Тем, мне кажется, что женщина любить покоряться.
— Что же это, по-вашему, не хорошо?
Это уже походило на экзамен, и она насторожилась.
— Не не хорошо, а не нужно. Пусть живет по-своему.
— Вот вы какая. А мне так нравится в женщине именно то, что она, как вы сказали, любит покоряться. Это, однако, совсем не то, что делать то, что скажут. Понимаете? Это придает ей свою поэзию, как мужчине придает поэзию то, что он стремится побеждать. Каждому свое, и мне кажется, что первое красивее. В этом есть залог великого самоотречения, жертвы, подвига.
Она ухватила только сущность его мысли и, не справившись с собою, забыв о том, что он, может быть, лишь экзаменует ее, с искренним отвращением воскликнула:
— Ненавижу!..
— Что ненавидите?
— Вот, что вы говорите. Может быть, и во мне оно есть, как в женщине, оттого я еще более ненавижу. Что это такое! — возмущалась она, не умея ответить по существу. — Самоотречение, жертва!.. Ничего здесь красивого нет. Одна выдумка.
— По-вашему, значит, и христианство выдумка?
— О, — ответила она внезапно вспыхнувшим голосом. — Я очень люблю Христа и часто плачу, когда читаю Евангелие, именно потому, что такого не может быть, а если бывает что-нибудь похожее, из этого ничего, кроме горя, не выходит. Я бы, может быть, не ушла из родительского дома, если бы там не было вот этого. Оно у меня вот где встало, — указала она на горло. — Помню, когда мне было лет десять, отец заставил меня говеть и исповедоваться. Я спрашиваю: зачем? Он говорит, чтобы покаяться в грехах. Зачем каяться? Чтобы потом не грешить. А если я не могу не грешить? Надо стараться не грешить, бороться с собой. А если я хочу грешить?..
— Постойте, постойте! — перебил ее Дружинин. — Что же для вас в десять лет значило грешить?
— А не все ли равно: есть в постные дни скоромное, петь, веселиться.
— Не все равно. Это еще не великий грех. Грех — то, что зло для других, что безобразно, унизительно для человека.