Глава 10. A whole new world
Он посмотрит из-под прикрытых век,
улыбнется - вот, мол, моя рука.
Ты куда-то полезешь за ним наверх
по звенящим лестницам в облака.
Рядом с ним задача твоя проста,
рядом с ним открываются все пути.
Скажет «прыгай» - прыгнешь за ним с моста;
но он так в тебя верит,
что ты взлетишь.
(с) Каитана
- Юу...
Он не хотел слышать – никого, никогда, не надо.
- Юу, малыш...
Даже здесь, даже когда он сдох - все равно этот чертов «малыш» витал рядом, бился в лицо шуршащим ветром, и пах так, как ни разу прежде не пахло ничто иное: сладостью непонятного винограда, сухостью сложившей колосистую плоть травы, тревожным волнением, слишком мышиным, светлым для того, кто должен был озябнуть в вечной немилостивой темноте.
- Юу, славный... Славный мой, ну же, открой глаза, услышь меня…
Что-то хлесткое прошлось по его щекам, оставило мокрый горящий след, сорвало с губ сдавленный измученный стон, и тот, кто звал его, почему-то то вспыхнул не то радостью, не то, сойдя с ума и сведя с мертвого ума его самого, в голос зарыдал; Юу услышал беглый всхлип, почувствовал не замедлившие прокатиться капли на коже, впервые осознал, что он не просто где-то там висит, лежит или болтается между недоступным небом и покинутой землей, а что трясется, будто лист на ветру, вверх-вниз, вверх-вниз, и в глотке уже застряла скорая рвота, и тошнота ударила не в рот, а в голову, чтобы собраться в мозгу лопающимися болотными пузырьками накатывающего бессознательного.
Он попытался пошевелиться, но милости строптивой удачи к себе не дождался - дело даже не в том, насколько крепко держал уплотнившийся трясущийся воздух, а в том, что тело, если это все еще было оно, само по себе отказывалось, говорило, что разучилось, не может больше, и прости, и непонятно, что делать; любая команда гасла за настойчивой темнотой, за вспышками боли, за стонами, рваными лепестками, посыпавшимися с пробудившихся губ.
- Юу, славный, милый, хороший мой...
Перед смеженными веками творилась чертовщина: по красным сосудистым источинам скакали и спрыгивали в жерло Кортеса шальные единороги, покрывала сущность мироздания гниющая плерома, зудом налипающая на спины белым идолопоклонническим коняшкам. Чем неистовее те смешивались - тем обреченнее в темном хаосе пострадавшего сознания зажигались прожектора: громыхали, слепили, доводили до слез и новых каверз ломающей суставы боли, в конце концов сделавшись настолько невыносимыми, что Юу, отдав за дерзкое пожелание последние крохи сил, все-таки сумел уговорить духа подъемов спуститься, накрыть пальцами бесполезные складки кожи и приподнять ему чертовы веки, чтобы в первый миг не увидеть, конечно же, ничего, кроме обрекшей на упокой черноты.
Ничего не поменялось - только единороги сжарились в кратере сочной блевотной кониной, и тот, кто рыдал над ним, обдал ребра новой непознанной гранью боли – приятной и освежающей, исходящей от отозвавшихся на призыв костей. Юу попытался пошевелиться, кое-как качнул оглушенной рыбьей головой, облизнул мертвым растерзанным языком треснутые губы, заметил в темноте первую ломаную линию.
За ней - вторую, за той - тридцатую; кривые, косые, идеально ровные, пропорциональные абсциссы и координатные плоскости стекались в амфитеатр подземных трущоб, в бесконечные трубы, каналы и переходы, в серые перекрестки и запахи сырых лестниц, в белые копны развевающихся по сквозняку волос и склоненные над ним цинковые глаза на бело-красном, как карточные червы, лице.
- Ты... - С ним творилось что-то странное, что-то еще более странное, чем творилось обычно; губы работали сами, связки - отдельно от них, мозг не принимал участия вовсе, провода и клапаны подключились к машине сердца, не черепа, черпая голосовые каналы именно в нем, сумасшедшем и шелудивом. Тело все еще находилось при нем, телу все еще было тяжело и болезно, а, значит, до конца он сдохнуть не успел - не таким Юу был дураком, чтобы поверить, будто где-то может оказаться так же хреново, как на паршивой человеческой земле, в годах такой же паршивой, но все равно желанной до дрожи жизни. - Ты... в порядке... придурочный Уолкер… Аллен…?
Иззябший февральский шут, размазав по щекам и губам жертвенную смесь из крови и слез, поспешил кивнуть. Задыхаясь, заговариваясь, сказал, что да, да, в порядке, конечно, он в порядке, пусть Юу и видел в упор другое, пусть и считал все равно иначе, но если седой лживый пес мог бежать, если мог продолжать тащить на себе ношу чужого тела и продолжать чем-то там заплечным греметь - значит, по-своему и правда в порядке. Значит, все лучше, чем сам Юу, у которого руки - шланговые плети, а в венах еще долго плескаться убивающему снотворному, стекающему рвотой с губ да через отказывающийся включаться в систему кровообращения желудок.
- И ты... меня... мы... Ты их всех... там…
Сердце в груди выстучало мерзянкой «с.п.а.с.и.», а пожалеть, что белый шут умел читать что угодно, но только не раздающиеся в его же руках кардиограммы - не успело, потому что их-то шут как раз читать где-то научился, потому что накрыл выдалбливающий орган ладонью, потому что очертил беглым поцелуем лоб, слизнул с того кровь, мазнул по кромке видимости рваным мехом сползшего вниз капюшона.
- Не всех, хороший мой. К сожалению, не всех...
Юу ответил расплывчатым кивком, тягостным молчанием, застывшим на онемевших парализованных ладонях пониманием. Скосив глаза, поглядел на сгибы собственных рук, что раздулись, набрякли, стали такими же уродливыми, венозными, неповоротливыми, как и прошившие все вокруг бесконечные водоносные жилы из железа да ртути - если выберутся, если выживут, ему еще долго жить с тем позором, в котором он даже не сумеет самостоятельно расстегнуть брюк, чтобы налить чертовой мочистой лужи.
По-настоящему не живой и по-настоящему не мертвый, он терзался в чужих руках, вспоминал слышимые на грани перехода голоса, вспоминал неузнанные молитвы, вспомнил свои крики, слезы, и смотрел, как мимо проносятся на сквозных дыханиях желтые набежавшие листья, как ветер отвоевывает под ненасытного себя все больше пространства, как совсем рядом крутятся железные тяжеленные колеса работающих цеховых машин, как гремят крышками котлы, выплевывают переработанный пар, оберегают от страшной утечки.
Бренчали плохо смазанные цепи, протекала каплями черная маслистая жидкость, ложась вниз клейкой расплавленной резиной. Пол тянулся тугой петлей под верхний откос, шуршал под подошвами камнем и все новой да новой наметенной листвой, и когда Юу почудилось, будто в сердцевине затхлой тьмы он уловил незнакомый, разбавленный, свежий даже запах, когда вскинул в смятении глаза и уставился на сосредоточенное, бледное, но улыбающееся лицо предсмертного лицемера-Уолкера - из-за спины, просвистев над кипенной макушкой, прилетела золотая игла, разбившая восточный кирпич, пробудившая внутри янатарноглазую ненависть.