Мы сидим в кафе «Гарибальди» в табачном дыму и говорим в основном об искусстве, которое для Курентзиса (и я, пожалуй, ему верю, когда он рассказывает об этом) – манифестация высшей внутренней свободы, но такой свободы, которая собрана в концентрированный энергетический пучок и нацелена строго вверх, в горние выси, в области абсолюта – чтобы очищалась душа играющего и слушающего, чтобы «ангелы пели». Мы говорим о вере, которая при таком подходе от искусства неотделима, а Курентзис и вовсе считает свою встречу с православной духовностью чуть не самым важным событием жизни, себя же полагает грешником, безнадежно стремящимся к праведности. Мы говорим о любви, разумеется, божественной, но также и земной, – и Курентзис вспоминает с мечтательной улыбкой, как путешествовал со своей первой настоящей любовью по Восточной Европе времен крушения соцлагеря: какие-то странствия с цыганами, наэлектризованный ожиданием перемен воздух, удивительные затерянные места… Мы говорим о том, каким мир стал (а стал он, по Курентзису, отвратительно унифицированным местом, в котором людские массы со стертой индивидуальностью управляются простейшими импульсами похоти, зависти и потребительского голода), и о том, каким он был: Курентзис (утверждающий, что помнит все чуть не с первых дней жизни) вспоминает ностальгически свое афинское детство, пришедшееся еще на диктатуру «черных полковников», и то, какими непохожими друг на друга были даже соседние кварталы города, и как разнились и дразнили запахи, краски и звуки, и как люди, чтобы пообщаться, шли в маленькие таверны, а не в социальную сеть.
– Так ты, получается, антиглобалист? – говорю я.
– Антиглобалист? – переспрашивает он. – Да я ненавижу глобализацию! Я и Россию полюбил, думаю, потому, что она другая, отдельная, тут люди не похожи на одинаковых европейцев, тут много грязи, много ужасного, но тут одно место отличается от другого, и все остаются самими собой, и на какое угодно ужасное можно найти какое угодно прекрасное!
Он говорит про Россию «тут», хотя мы сидим в Баден-Бадене, самом средоточии немецкого орднунга и европейского комфорта. Я мог бы, конечно, возразить, сказать, что он малость идеализирует Россию – ну, или преувеличивает ее отдельность. Но я этого не делаю: это будет вопрос с подковыркой, а я уже заметил, как ловко – рефлекторно, явно не думая, словно боец кунг-фу, – он уходит от вопросов с подковыркой, скрывается за общие места или свой милый акцент, а прямо отвечает только на избыточно серьезные (творчество, вера, смысл жизни) или совсем пустяшные. Приятно, право, работать с профессионалом.
– А ты, часом, не играл тут в казино? – задаю я совсем пустяшный вопрос.
– О нет, – говорит Курентзис. – Но я когда-то играл в казино, да. В Петербурге. Я играл от бедности, потому что мне нужны были деньги. И знаешь, я всегда выигрывал. Я был просто монстром рулетки!
– А почему теперь не играешь? – спрашиваю. – Больше не получается?
– Наоборот, – говорит он. – Слишком хорошо получается! Потому и не играю. Я вообще стараюсь не заниматься вещами, которые получаются у меня слишком хорошо.
– А как же музыка? – интересуюсь.
Это вопрос с подковыркой, и Курентзис немедленно ставит блок и уходит в общее место.
– Музыка, – сообщает он, – это не занятие. Музыка – она везде, растворена во всей жизни.
* * *
Конечно же, дело еще и в этом, думаю я, двигаясь по прямоугольной сетке пермских улиц. Дело в азарте. Коммерчески успешный романтик, православный донжуан, русский грек, глобальный антиглобалист, эффективный анфан террибль, самоуверенный и самовлюбленный рыцарь чистого искусства, дирижер-оксюморон Теодор Курентзис – еще и очень азартный человек, желающий непременно выиграть. Не в том смысле, конечно, чтоб распилить какой-то бюджет или даже сделать карьеру нового фон Караяна. А в том смысле, чтоб триумфально навязать миру свое представление о настоящем искусстве, о том, что истинно, а что нет, что от Бога, а что от телевидения. Но поскольку азартный человек Курентзис еще и очень расчетливый человек, он выбирает удивительно рациональные пути к своей цели.
Я прохожу угол Комсомольского и Петропавловской (звучит как место «стрелки» двух цивилизаций – да так оно и есть в каком-то смысле), где стоит часовня Стефана Великопермского – в двадцатые в ней был воспетый еще одним знаменитым пермяком, писателем Леонидом Юзефовичем, клуб «Эсперо», здесь изучали эсперанто и грезили о новом мире, в котором все говорят об одном и на одном языке.
В Баден-Бадене (Мадриде, Лондоне, Париже, Вене), думаю я, любят дирижеров, любят и ценят их – это да. Но в Баден-Бадене (и далее по списку) Курентзис всегда будет просто нанятым профессионалом, подчиненным чужой разумной и стабильной системе, играющим по чужим адекватным, но ограниченным правилам. Есть, разумеется, Москва. В Москве можно многое, да. В Москве правила текучи и гибки. Но чтобы играть и выигрывать в Москве, нужно стать всамделишной акулой. Нужно отрастить себе три ряда зубов и всегда быть в движении. Причем движение это будет не к горним высям искусства, а в непрерывной и жестокой конкуренции за административный ресурс, и скоро средство сделается целью, и ты, играя и выигрывая, поймешь, что участвуешь в совсем другой игре, а после поймешь, что это вообще уже не ты.
Вот поэтому, думаю я, Курентзис и выбирает вначале Новосибирск (и в Москву осуществляет лишь короткие набеги), а после – Пермь (и вообще отказывается от планов сотрудничества с Большим театром, сославшись на загруженность и состояние здоровья). Потому что в Энске, а пуще того – в Перми он не наемник среди наемников и не акула среди акул. Здесь он полноправный и уникальный полевой командир, икона пермской «культурной революции» и боец собственной. Фотогеничный герильеро. Здесь Курентзису не надо непрерывно драться за административный ресурс: ресурс входит в стартовый пакет. Здесь Курентзис имеет шанс накопить достаточно сил – и сорвать банк в свою русскую рулетку.
* * *
Я карабкаюсь на пешеходный мостик, ведущий через рельсы железнодорожной станции Пермь-1 к Речному вокзалу, музею PERMM. Но тогда, думаю я, можно понять и тех, кто не видит ничего хорошего в приходе упертого и амбициозного Курентзиса в Пермскую оперу. Потому что его война – не вполне их война, и его триумф будет не вполне их триумфом.
Курентзису нужен «иппон», чистая победа по гамбургскому счету. Но русская провинциальная интеллигенция и культура никогда и не пытались побеждать по гамбургскому счету. Россия – страна центростремительная; так было во времена пермяка Дягилева, который не здесь ведь устраивал свои «русские сезоны» – нет, он уехал отсюда в Петербург и дальше; так есть сейчас. Самые талантливые, самые амбициозные, самые динамичные уезжают, чтобы не вернуться. Даже успешный писатель Иванов, который сидит в Перми и пишет про Пермь, работает «гением места», не сходя с места, – даже он редчайшее исключение. У провинциальной русской культуры другой, свой алгоритм: не абсолютная победа – но выживание в среде, где и климат, и уклад – всё против тебя; не экспансия, удел непоседливых одиночек, – но коллективное сбережение имеющегося. И в этом алгоритме есть своя мудрость, спрессованный опыт поколений – потому что так было не только в последние двадцать лет, но и до 1991-го, и даже до 1917-го, и ни одна революция ни разу ничего тут не изменила, и всякий амбициозный и упертый одиночка, вознамерившийся переломить об колено ход вещей, в итоге либо тонул в местном климате и укладе, либо уходил в другой климат и другой уклад, оставив после себя пару городских легенд и несколько новых руин, – и с чего бы думать, что Теодор Курентзис станет исключением из правил?
Я выхожу через какие-то подворотни к музею современного искусства PERMM. У входа в музей столб – а на нем торчащие под разными углами указатели, где написаны названия разных музеев современного искусства и указано расстояние до них. До лондонской Тэйт Гэллери и парижского Центра Помпиду – по четыре тыщи двести километров, до нью-йоркского Гуггенхайма – восемь тыщ с гаком; мораль, наверное, в том, что все мы, невзирая на расстояния, братья по разуму, – но подсознание, подавленное километражем, бурчит что-то прямо противоположное. Билет стоит сто рублей. Внутри стильно и пусто, пара посетителей (ну, не сезон), на стенах Пепперштейн, Рубинштейн, Пригов, Комар и Меламид. На втором этаже – детское творчество, результат мастер-класса, проведенного в рамках «культурной революции» приезжими «митьками» с местной юной порослью. Я спускаюсь по лестнице к выходу, между пролетами человек в кожаном пальто страшным шепотом говорит в мобильный телефон: «Я же ему, дебилу, ясно сказал – не работай больше праворульные, ёпть!..»