А проснулся он чудом – кто-то по плечу колотил, со всей мочи в спину тумаки рассыпал. Вздрогнул Вадим, глаз приоткрыл, лицу своему чужому да обветренному подивился. Оказалось, какой-то мужичонка в хилом тулупе:
– Пора вставать, человечище, смену отработали. По домам собираемся!
Попытался Вадим привстать – ноги на морозе совсем задубели. Осмотрелся: уж почти вечер. Рыбарь-главарь так и не вернулся. Небось сел за математику с дочкой, срезался на первой же задачке, неудобно неучем казаться, вот и пошёл решать уравнения, выпал временно из белого света – нет его на реке, позабылась снасть. Потоптался Вадим, кое-как согрелся, одумался, почти ожил. Быстро-то как стемнело. Над рекой налились фиолетовые сумерки, воздух сделался свежий, жгучий, с крыжовенной кислинкой. И, будто по взмаху какой-то бойкой Настеньки, вмиг вдоль набережных зажглись фонари.
Только темнота чуть-чуть загустела, учуяли рыбаки, что ночь подступает. Засуетились, заспешили, жаль, впотьмах не разглядеть, что они там руками сучат, что обветренными губами в лунки и проруби бормочут. Только и видать, как тени, пригнувшись под тяжестью рюкзаков, бегут к берегу, спешат по домам. Дальние уходили поодиночке. А кто невдалеке друг от дружки удил, брели парами. На ходу дымили, громко балагурили, на берегу прощались выдубленными на морозе ручищами.
А мужичонка в тулупчике не уходил, всё на небо поглядывал, скорее всего, напрашивался поговорить. И очень уж рыбак этот был горемычный на вид. Щёки у него впалые, под скулами сквозные дыры намечаются. Штанишки на нём тренировочные, плюгавенькие, не греют совсем, не сберегают тепла, ветер их во все стороны треплет. Того хуже сапоги резиновые, которые лучше бы летом по грибы таскать. Куда они годятся, когда целый день на морозе сидишь, недоразумение одно, а не сапоги. Тулупчик на нём, как на пугале, болтается. Рукава короткие, рукавиц нету, на пальцы узловатые смотреть зябко. Хоть и хилый какой-то да развинченный человек, всё же хорошо, что не уходит. Хотел Вадим тягой вечернего рыболова к общению воспользоваться, поболтать, а потом невзначай отдать снасти рыбаря-главаря. Только решил Водило к просьбе перейти, мужичонка от неба отвлёкся, руку для приветствия протянул и объявляет:
– Топтыгин я, если запамятовал. А вообще-то, Вадим, стыдно закадычных друзей забывать. Не здороваешься, ходишь как чужой. Нехорошо и обидно это.
Вадим растерялся, а Топтыгин бойко продолжил:
– В прошлом-то году ты каждый день объявлялся. Всё какие-то новые хлыстики, колокольчики накупал. На тебя, бывало, не наглядишься. Просто это мы молчок, а про себя примечали: вот же, загорелся человек. А с чего в этот раз поостыл? – хмыкнул, а сам Вадима в упор разглядывает.
Заготовленные слова разлетались из ума, как пугливые синицы, ни одно не поймать. Понять Вадим ничего не может, на всякий случай смущается, отчего-то виноватым прикидывается. И уже потихоньку начинает думать, как бы от этого чудака отвязаться. А Топтыгин за день проголодался поговорить и пошёл городить:
– Не секрет – безрыбная наша река. Отбросы одни в ней бултыхаются, уток лет пять ни одной нет. Чего ждать от такого водоёма? Если мелочь где-то шла, и ту, наверное, в верховьях забагорили. Одних мальков да костлявых плотвиц нам оставили. Нет рыбы – да разве в рыбе дело? Нет клёва, и шут с ним, разве в клёве счастье? А ты всё равно не теряйся. В прошлом году за это, помнишь, декабрь щукой зубастой, торовастой тебя наградил. Ну, не бывает, чтобы каждый день по щуке удавалось…
– Погоди, отец, – возмутился Вадим, – ты в темноте обознался. Принял меня за кого-то из вашего брата.
– Что будешь делать? Ни в какую не признаёт. Зазнался, братец. К тебе теперь не подойди, не подъехай? Скажи ещё, что реку не помнишь, что моста вон того в глаза не видел. Между прочим, ты в тот раз под Новый год одолжил у меня ледоруб, а не вернул. Но я не обижаюсь, держи на здоровье, раз надо, я уже новый присмотрел…
Тут не сдержался Вадим, перебил понаглей:
– Погоди-погоди. Обознался, говорю. Весь прошлый год я как лошадь работал: ночами барыньку Мандолину в забегаловки подвозил, в благодарность она мне в окошко доллары швыряла. Платила неплохо. Иногда ночью её покатаешь по городу, можно месяц человеком жить. Жаль, что остепенилась она теперь и делась куда-то за рубеж лечиться. А днём я подавно не мог ни час, ни другой провести на вашей реке. Я делом занимался: начальника поджидал. В конторе у него с компьютером играл, улыбу лыбил, с поваром на деньги спорил, с секретаршей кадрился. Ногти чистил, курил, зажигалкой чиркал. Это когда повезёт, когда день удачный. А бывало, с утра до позднего вечера начальника на встречи его подбрасывал, на стрельбища подвозил, в рестораны подкидывал. Частенько в такую глушь беспросветную заносило, чувствовал, что делишки тёмные затеваются, а всё равно ехал. Какая мне в прошлом году рыбалка? Впотьмах спутал ты меня с кем-то ещё.
А Топтыгин всё равно упрямо головой мотал, ухмылялся и ворчал своё:
– В том-то и дело: уверен, не обознался. Топтыгин на глаз остёр, напраслину городить не привык. Раз утверждаю, что весь прошлый год сиживал ты с нами и рыбалкой горел, значит, так оно и было. Мне видней. Может, приснились тебе автомобили и начальники, возле лунки на морозе иной раз и не такое почудится. Вот, к примеру, Творожич, мой закадычный приятель с работы. К нему на холоде всё время женщина объявляется, для других присутствующих невидимая. Говорю: на том вон месте, год назад, выпросил ты, Вадим, у меня дедов ледоруб… Ну, срезался ты, ушёл с реки, со всеми бывает. А вернулся – дак и молодец.
Решил Вадим тогда, что спорить бесполезно. Сделал вид, что смущён, сыграл, что раскаялся. А сам отчего-то почувствовал, будто стекляшка Липкиного учреждения, набережные пустынные, мост Нагатинский и лёд мраморный – всё выскальзывает из-под ног, рассыпается в руках, расплывается в глазах, не за что ухватиться, ни в чём опоры нет. А Топтыгин щёки снегом растирает, за самолётом следит, в небо пыхтит и поёживается:
– Ну и ладно, хорошо, что снова встретились. Пока совсем не стемнело, пойдём-ка, тебя угощу.
И пошли они во тьме густеющей по реке Москве. Снежок валил, будто спешил повсюду к полуночи дорогим ковром расстелиться. Торопливо вышагивал Топтыгин отмёрзшими ногами в резиновых сапогах: «хрум-хруп, хрум-хруп». Вадим вослед мелкими шажочками в сапожках замшевых откликался: «крип-крип, крип-крип». И выходила у них целая музыка. В темноте синеющей, при свете огонька зажигалки, присел Топтыгин на свой рюкзак. Вадима, как гостя, усадил на стуле раскладном рядом. Помолчали. Протянул Топтыгин Вадиму две заледенелые баранки. Пошарил за пазухой, извлёк оттуда на тесьме фляжку малую. Подробностей не видать, но, судя по всему, – не пустая.
– Отведай моего самогона, он безбрежный, дюжий и напористый. Жаль, с рыбой снова не посчастливилось, закуска бедновата. Но ты всё равно на, пригуби.
И глотнул Вадим. И обжёгся. Ожидал он, что рыбак этот чудной тоже следом напёрсток-другой откушает. А нет, отстраняет Топтыгин от себя фляжку малую, головой непримиримо отнекивается:
– Не могу! Гляди, от жажды ссохся, не полагается мне. Зачем фляжку с собой таскаю? Подарок это для тепла, для храбрости. Силу придаёт самогон, даже когда он просто за пазухой шепчет. В темноте не страшно с ним, на морозе не холодно, на пустыре не одиноко. А глотнуть никак нельзя, а то дрянь со мной большая приключится, – и он тыкнул Вадима локтем в левый бок, – ветер дунет с севера, вьюга налетит с запада, мороз пробьёт насквозь. Без рук оставят, без ног, без топорёнка. Чем тогда прикажешь удить? Как домой добираться? С помощью чего существовать? Нельзя мне ни глотка. А сам-то пробуй. Убедишься, какая сила с тобой сдружится. Увидишь, какая уверенность повсюду в мире возникнет.
Дальше не расслышал Вадим, трёх глотков хватило. Вот уж лёд под ногами пошёл валунами. О многом он хотел расспросить Топтыгина-рыболова: про тайный смысл посиделок этих на льду и как удачу свою здесь на реке возвращают, про этого рыбаря-главаря, подсунувшего ему снасти, и про Ивана Загуляева, который помог окунька вытащить. Но сорвался с места, вбок его повело, уж и бултыхнуло, уж и швырнуло из стороны в сторону. Топтыгина из виду выронил Вадим, побрёл по реке наугад. А внутри сделалось у него всё обожжено, словно обварили-ошпарили. В голове камень неохватный разросся, за камнем тем бездорожье: за кого себя выдавать, что пытать, к чему льнуть, – всё занесло снегом, ничего не ясно.