Час сидел Вадим, разглядывая здание стеклянное. Унялось нетерпение, в кои-то веки по полочкам всё разложилось. Но всё равно странно было, почему Липка не прибежала: мужик у неё новый или стряслось что-нибудь, заболела, на работу не ходит? В общем, поначалу даже не глянул он в сторону удочек, всё никак свою затею с посланием забросить не мог. Шуршали по набережной машины, пролетали вороны, мелькали продрогшие прохожие. И никто не бежал к Вадиму в объятия, никто к нему не спешил. Тогда он в воротник зарылся, шапку на лоб надвинул, голову уронил на кулак. Сидел, а перед глазами уходила вдаль заключенная в кандалы льда река. Вздохнув, снова признался Вадим себе, что можно теперь выбросить из жизни два с лишним года, потому что истрачены они на ветер. Много было хорошего, а сколько ещё намечалось, да разом всё сорвалось: ни девки-самоварницы, ни работы, ни синего корыта-авто, ни прочих необходимых для счастья закусок. Последние два месяца Вадим, как мог, гнал прочь такие раздумья и вот теперь, возле лунок рыбаря-главаря, всматриваясь туда, где ледяной рукав реки теряется за поворотом, не понимал совсем, куда ему деться. Удивлялся, как это людям не совестно говорить: что ни делается, то к лучшему. Разве можно к лучшему оказаться в дублёнке заношенной, в шапке отцовской на Москве-реке, на самой её середине, в мороз трескучий, возле чужих снастей?..
Потом вспомнил, что не просто так сидит, его ж караулить оставили. Осмотрелся: рюкзак на месте, бидон и ящик – тоже. Хвать, одна удочка не в порядке: кивает, приплясывает, будто рассказать чего норовит. Растерялся Вадим, обещал же главарь, что вернётся через час, а что делать, если удочка забеспокоится, – умолчал. Огляделся Вадим по сторонам, рыбаки соседние далеко, закопались в телогрейки-тулупы и не видят, что вокруг происходит. Замер Вадим, затаил дыхание, надеясь, что удочка уймётся, но не тут-то было – пляшет, дрыгается, того и гляди, переломится, как тогда перед рыболовом объясняться. Скинул он перчатки, удилище холодное и хрупкое донельзя. Дёргается, мается, вглубь за собой утянуть норовит. Неизвестно, сколько Вадим вокруг лунки топтался, в воду чёрную, студёную заглядывал, выясняя, чего там такое прячется-чудит. Было ему совестно, чувствовал он себя неумехой, с которого пять потов градом сыплются. Извёлся, истоптал снежок сапожищами. Вдруг раздался человеческий голос поблизости:
– Да ты смелее, на себя… только не срыву, а спокойно подтягивай. Не спеши, вот так.
Стёр он испарину со лба, оглянулся, а это парень в синем пуховике. Стоит в стороне, за мучениями новичка наблюдает из-под бровей, но под руку не лезет.
Хрипнул Вадим о помощи, вдвоём кое-как вытянули леску из лунки и окунька на крючке достали. Очень уж возмущался этот окунёк, что его из воды на мороз выдернули. Между небом и льдом приплясывал, чешуёй поблёскивал, капли во все стороны рассыпая. Не успел Вадим опомниться, не успел объяснить помощнику, что совсем не рыбак, а оставлен за снастями присматривать, уже новое происшествие набирало ход. То ли от беготни вокруг лунки, то ли от блеска рыбьей чешуи зашевелились рыбаки, стали из крепостиц-тулупов выбираться. Кое-кто не усидел, встрепенулся и, разминая затёкшие ноги, растирая замёрзшие руки, ринулся улов смотреть.
Первый зевака-рыбак глянул на окунька без зависти, закурил, посоветовал подтянуть вон ту кормушку и лёд на лунках сколоть. Удалялся он вразвалочку, не тревожась, крепко ли под ногами, не врёт ли лёд своей мраморной белизной.
Второй окунька обозвал дураком, ухватил слизкого за бока, из жабры его крючок рванул, изо рта мормышку вытащил, протянул Вадиму. По ходу дела удочку осматривал, сгибал, леску слюнявил, прищуривался. Когда крышку от бидона откупорили и рыбку ошалелую туда пустили, третий рыбак подоспел, окуня окровавленного из бидона выудил, усмехнулся и пробурчал чего-то самому себе.
Снежок вокруг лунок бахилами штамповали, валенками следили, хмыкали непонятные чужому на реке человеку рассуждения: про мормышки, про мушки самодельные, про лупцующее глухозимье, которое затянется до марта, а то и с апрелем не отступится. Вадим рыбаков разглядывал, интересовался, что это такое, когда люди целыми днями на морозе посреди реки ошиваются. Сначала думал, какие-то лишние лодыри и забулдыги, оказалось – ничего, нормальные мужики. Как и всегда, на реку заявились кто в чём горазд. Занятней всех, конечно, парнишка из оранжевой палатки, у него бахилы крепкие, ни разу не чиненные, и брючки стёганые, горнолыжные. Он из всех самый общительный, потому что мало его снаружи Недайбог точит и ничто-то его изнутри не гнетёт. Дымок пускает, пепел отряхивает в сторонку, сигарету держит к небу дымом, пользуясь случаем, расспрашивает: как подсекать, чем прикармливать, сколько блеснить полагается. За это в благодарность какой-то аппарат показывает, рыбаки дивятся, вертят аппарат с уважением, на парня поглядывают с завистью, а он и рад. Только этот своей чистой одёжей изо всех выбивается. Остальные напялили для тепла валенки ветхие, бахилы самодельные из резиновых сапог, свитер линялый, пиджачишко выцветший, брюки ватные, шарфы захудалые, шали тёщины. Но на реке смотрятся убедительно, по льду бродят уверенно. И какая-то у каждого хитреца в глазах светится, словно знают они чего-то, да умалчивают, словно наблюдают, да выводы таят по запас. И хитреца эта сквозь лёд прозревает, сквозь сотоварищей просвечивает, посерьёзнее она, чем какой-то там рыбный аппарат.
Парень в пуховичке рукавицу синюю стёганую снял, руку тёплую с ровненькими ногтями протянул и говорит: «Я – Иван Загуляев. Если что, подходи, где оранжевая палатка, – мог бы и не показывать, и так ясно, – у меня кофе с собой, горячий…»
Тут всех рыбаков вместе с Иваном Загуляевым как ветром сдуло – устремились в Кожуховскую сторону, где самый крайний вскочил, рванул, и блеснула на фоне снега, заиграла на солнце щучья чешуя. Рыбаки эту игру обворожительную сразу приметили и побежали, не заботясь, твёрдый под ногами лёд, не попадёт ли сапог в прорубь припорошенную, не ступит ли на проталину хрупкую. Кто в крепостице сидел, тоже ладони ко лбу приставил, сорвался на чужой улов дивиться, удочки-кобылки глядеть, наживкой интересоваться, хитрости выпытывать. Один Вадим нерешительно переминается на своём месте, неудобно чужое удилище бросить. Да и к чему? Что он, рыбак какой-нибудь, что ли?
В Кожуховской стороне, далеко от моста Нагатинского, по которому метро туда-сюда народ возит, толпятся мужики, щуку первую за эту зиму празднуют, друг дружку сигаретами угощают. Лунки позабыли, удилища позабросили, тишину соблюдать разучились: шумят, галдят, удачу обсуждают. Один Вадим в стороне, далеко от них суетится, не знает, как леску распутать, как её обратно в воду забросить, не имеет понятия, что на крючок нацеплять, не ведает, сколько катушку отматывать. Крутится, злится, что не выспросил побольше премудростей, и побаивается: вернётся рыбарь-главарь, рассердится, заругает и обматерит. Тем временем все до единого снова потихоньку разбрелись по реке, каждый обратно уселся, удочки проверил и замер. Решил тогда Вадим прямо как есть леску с голым крючком в лунку спрятать. Тут же катушку слегка отмотал, в тёмной воде все висюльки-мормышки скрыл, облегчённо вздохнул, а сам забеспокоился: что-то хозяин не возвращается, час-второй пролетел, а его не видать.
Неизвестно, сколько ещё прошло: он дублёнку запахнул и в прорубь, где кормушка, глядел, гадая, что там в холодной воде водится, какая рыба на дне дремлет, сколько мелочи спросонья без дела снуёт, у кого с голодухи жор великий разгорается. Ничего не открыла вода, все тайны берегла.
Пыхтит Вадим, ждёт событий, а кругом – речная тишина. День скатывается к вечеру. Снежок редкий, липкий с неба сыплет. Лёд занесло, поблёскивает всюду добротный пушной ковёр. Вадим с мороза побелел, задубел, задремал. А сам даже сквозь сон скучал, как там Симонов, чем живёт, что у него новенького стряслось. Давно знает Вадим Молчальника, много ему всяких чаяний да жалоб выкладывал, в плащ ревел, радости к нему первому в горсти нёс, и сейчас, сквозь дрёму морозную, такая его тоска пробила: как там Симонов, о чём молчит, что за думы про себя припрятал?