Не подстреленным, но испуганным зайцем выскочил Башляй из магазина. По стемневшей улице Никольской, сгорбившись, пристыжёно пошёл. Засмотрелся в окна особняков центральных. На торты в витрине пасть разинул. В бездорожниках, проносящихся мимо, раззадорился хоть раз очутиться. Скорости московской захотел отведать. С барынькой холёной отобедать. И вон в том сером пальто из витрины важной птицей по столице пройтись. Шёл всё медленней Башляй, размышляя, как бы жизнь его в Москве сложилась. Гадал, во что его столица нарядила б, чем одарила, с кем поженила, куда поселила, к кому и за сколько служить приставила. Много слышал он ещё в детстве разных сказок про Залесскую столицу. Знал: иных Москва превращает в любмелов бессловесных, в дешёвых зимцерл. Знал, что кем тебя в столице краснощёкой даже по ошибке посчитают, кем ты здесь со стороны покажешься, тем в итоге тебе и быть. Всех выводит на чистую воду Тверская. В каждом его суть прозревает. Ну а если ты пуст, но умеешь изрядно прикинуться путным, замостишь к мечте заветной путь… Отчего-то ему взгрустнулось, как ни разу с самого рожденья. Горевал Башляй в потёмках московских. Доносился звонкий смех из ресторанов. Сквозь витрины закусочных виднелись закусывающие выпитое мужики.
В тот же самый час, тем же вечером, не на зов, не по делу, по чистейшей и бездумной случайности брёл навстречу Башляю по Никольской сам Лай Лаич, Собачий царь. Был тот час для Брехуна безрадостным. Не задался тот день с раннего утречка. Бабка верхняя каморку Лай Лаича щедро, аж по щиколотку залила. До полудня хлестали с потолка ливни ржавые. Умывали ручьи ледяные небогатый диван и пожитки. А Брехун метался по каморке, по воде ледяной спросонья хлюпал и от злости зубами скрежетал. Целый день спасал своё добро Лай Лаич. Из комнатки, из коридора вычёрпывал воду миской. Отмывал от ржавчины порты и ботинки. На обогревателе столетнем свитера и фуфайки сушил. Вечером вырвался он на прогулку из сырой и нетопленой каморки. Опостылело ему наводнение, захотелось по городу пройтись. На ветру московском спешил он отдышаться, булок да рогаликов купить на ужин, час-другой без дела послоняться и по сторонам поглазеть.
Шёл Собачий царь с двумя котомками, от людских страданий отмахнувшись, от назойливого воя отвертевшись и к мольбам о помощи оглохнув. Очень был несчастлив в тот час Лай Лаич. Руки оттянула ноша. Полчаса кусала блоха назойливая безо всякого уважения в левый бок. Поясницу ломило и крючило. И текли из простывшего носа сопли безбрежные, морская вода. Лихорадило и трясло Брехуна после ливня ржавого. И чихота через шаг нападала. Вот в таком-то расстроенном виде, в пристыжённом и дурном настроении приближался он к Башляю в самом центре столицы Залесской.
Случилась в тесном проулке их встреча, где два фонаря давно издохли. Сновали повсюду тени – прохожие вечерней Москвы. Бежали в потёмках люди, разыскивая себе развлечений. Кого-то их боль подгоняла, кого-то тоска саднила, а иного – жажда и страх. Приблизился Башляй к Лай Лаичу. Забулдыгу встречного заприметил. От мыслей своих отвлёкся. Прищурился. Пригляделся. Почуял: вот, тоже страдает. Заприметил пудовые сумки и скрюченную поясницу. Почувствовал ко встречному жалость. Достал из кармана платок носовой и сопли Лай Лаичу утёр.
Потом говорили вполголоса во всяких дворах да конторах, шушукались на остановках, в сбербанках и промтоварных, что издали обо всём догадался Башляй-басурманин. Царя Брехуна узнал он, услужливо ему сопли вытер, схватил две пудовые сумки и рядом покорно пошёл. Прислуживал по-холопски, украдкой Брехуна наблюдая. Ни словом, ни вздохом не выдал своих затаённых просьб. Молчал, выполнял поручения. Помог переклеить обои взамен отсыревших в каморке. Варил Брехуну макароны. Кормил его псов тушёнкой. Молчал, курил папироски и мудро, прилежно ждал.
Спустя две недели, в бесцветный и пасмурный полдень, поманил Башляя Лай Лаич в тесный закуток подвальной кухни, к холостяцкому своему столу. Усадил мужика на табуретку, в кружку краденую налил ему чаю и тихонько на ухо сказал: «Повстречались мы с тобой в трудное время. Поддержал ты меня и уважил. Показал себя человеком. Не расчётливо, не с тайной надеждой, а по-братски, от души служил. В долгу Собачий царь не остаётся. Щедро заплачу тебе советом. А сумеешь вникнуть да прислушаться, немало добра наживёшь. Срывайся из своей сырой глубинки. Смывайся из гнилого городишки, сюда, в краснощёкую столицу. Без страха и без совести пельменную на Пятницкой открой. Сумеешь нажить квартирку, машину и дачку с баней. Старухе матери и сестрам опорой станешь во всём. От барынек отбоя не будет. Трёх жён заведёшь в Подмосковье. Всё, что ни задумаешь, сбудется. Со всеми, с кем ни захочешь, слюбится. Всё, что ни приметишь, купится. И много деньжонок скопится. Нужды не узнаешь ни в чём. Но знай, имеется условие, чтоб благ этих многих достигнуть: смывайся один из глубинки, свою синеглазую Зину от сердца сумей оторвать. Отвадься от неё душою. Отклейся от девицы смазливой. Попробуй убедить себя накрепко, что снова ты кругом одинок. Стань грозным, свободным и резвым. Преграды плечом распихивай, препятствия круши на пути. Ни к чему тебе здесь Зинаида. В столице она станет обузой, затянет тебя на окраину, в обноски, в бараки, в долги. Осиль от неё отвязаться. Приязнь свою сдюжь расторгнуть. Оставь на прощанье записку. Мол, Зин, без следа уезжаю. Забудь обо мне, не оплакивай и, если сумеешь, прости».
Неделю спустя вернулся Башляй в родной городишко. Задумчивым он объявился. Молчаливым, насупленным стал. Шушукались на лавочке соседки. Заприметила и сигарет продавщица, которая целый день под окнами ходит: подменили парня в столице. Сам не свой назад он приехал, посерел неприглядно и сник. Почтальон и молочница тоже перемену не к лучшему углядели. Головами качали, но надеялись – может быть, с дороги устал.
Как всегда, привез Башляй родным из столицы недешёвые и дельные подарки: матери – коврик в прихожую, сёстрам – косынки и бусы, своей ненаглядной Зине – духи и ковровый платок. Да только медной грустью от него повсюду веяло. Тоска латунная от его взгляда к душе приникала. Поцелуем февральским обжигал он, сквозняком седобородым пробирал насквозь.
Частенько с тех пор сидел Башляй в одиночку на кухне, подолгу в окошко заглядывал. Тянул у подъезда пиво, за облаками следил в раздумье, затылок чесал, ус крутил. Ходил к валунам прибрежным, следил сквозь туман за далью озёрной, бросал в свинцовую воду камни-блинчики и чего-то в себе варил. Ведь не зря говорят: не на службе Брехун у Дайбога и Недайбога, а собачий заступник – сам по себе. Путь в исподнюю страну он людям указывает, напрямик знакомит каждого с самим собой. Всех, кто звал его, выводит Собачий царь на чистую воду. Без смущения и без жалости обнажает нутро тем, кто век по земле скитались, много знаний разношёрстных усвоили, да вот только себя не разведали. И то правда: потаённых умыслов своих не дознаешься, тайных чаяний не раскусишь и мечтаний сокровенных не выразишь без участия Брехуна-царя. А иной, узнав себя, пугается. А другой, узнав себя, больше сжиться с таким не умеет. Бледнеет и мутнеет такой человек, лицом опадает, глазами пустеет, телом убывает, тенью становится. А потом, нежданно-негаданно, пропадает без вести, исчезает без следа средь бела дня. И никто его, ни живого ни мёртвого, в человеческом привычном обличии с той поры не сумеет найти.
Пошёл день на убыль. Синица зиму вещала. Лужи слюдяными зеркалами затягивались. Потемнела вода озёрная, стала в небе студёном отражаться. И остекленела земля. Написал Башляй в записке: «Прости, Зина! Отпусти, избавь от лишних слёз!» Рванулся быстрым шагом к площади привокзальной, воротник приподняв, шею в плечи вжав, будто надеясь от ненужных соглядатаев укрыться. А лицо у него в тот день совсем посерело и опало, будто из гранита его выдолбили, так что не всякий бы признал. На остановке безлюдной нетерпеливо дожидался автобуса, чтоб доехать в райцентр, а оттуда на скором поезде – в краснощёкую и разудалую Москву. Сновал Башляй на остановке из стороны в сторону, будто хорь, в клетку загнанный. От знакомых отворачивался, взглядов вопросительных избегал, делая вид, что расписание изучает. На ступеньку автобуса шагнул он. Смял в кулаке сторублёвку. Обернуться хотелось, насквозь прожигала шкуру человечью горечь непосильная, боль предотъездная. Ну да кое-как себя пересилил, советы Лай Лаича припомнил, чемодан на вторую ступеньку поставил. И тут его схватили за рукав.