Литмир - Электронная Библиотека

На стоянке сейчас старались вовсю. Инженер эскадрильи сам проверял рулевые тяги, моторист Атыбай Сагнаев копался у кустов на брезенте в снятом карбюраторе. Тут же чадил самокруткой дядька Устин, солидно советовал что-то.

«Вторник сегодня», — вспомнила Ефросинья. По вторникам выдавали табачное довольствие, и дядька Устин приходил из БАО забирать положенные ей две пачки махорки. Взамен давал читать черемшанские письма. Особенно щедрой на новости была младшая Устинова дочка Нюрка, писавшая разборчиво и чисто, с обязательными поклонами «летчице Ефросинье Спиридоновне» в каждом письме.

Пристроив на колено планшет, Ефросинья черканула для старшины обычные два слова «прошу выдать» и вручила записку Устину Троеглазову. Тот, заметив орден Славы, уважительно прищурился, потрогал его заскорузлыми пальцами.

— Ишь ты, новенький! Поздравляю, Фроська! Нынче же домой отпишу, пущай знают наших. Это как навроде солдатский Егорий — ленточка такая же. У меня в доме в сундуке где-то тоже лежит Георгий победоносец. Еще за ту войну.

Моторист-казах пренебрежительно сплюнул:

— Зачем так говоришь? Это же орден Славы, а у тебя крест.

— А что ты, бала, понимаешь… — отмахнулся дядька Устин, тщательно пряча Фроськину записку в обтрепанный солдатский бумажник.

Ефросинья любила старого углежога: своими еженедельными приходами он напоминал ей о родном селе, с его пестрым цветочным половодьем на косогорах, будто приносил с собой терпкий запах таежного пихтача.

— Нонче опять летишь? — прощаясь, спросил Устин.

— Лечу.

— Ну дак что же… Лети, стало быть, с богом. Да только повертайся. Это я тебе желаю, единого.

Она глядела вслед, с улыбкой вспоминая, как напугал он ее однажды — это еще перед отправкой ва фронт. У аэродромной проходной вдруг кинулся навстречу здоровенный пожилой солдат, заграбастал в объятия…

Узнать сразу его было трудно — без кержацкой лохматой бороды, отощавшего на скудных солдатских хлебах. Она всплакнула тогда: уж очень многое разворошила в памяти случайная встреча, напомнила о былом, и особенно о Николае Вахромееве.

Удастся ли его найти теперь?..

Она подумала про газету, лежавшую в планшете, и чуть было не побежала догонять дядьку Устина: пусть почитает и порадуется, земляк. Но остановилась. Нельзя, не время еще делиться этой хрупкой негаданной радостью. Она, как чуткая птичка, которую можно ненароком спугнуть…

И вдруг ее осенило: ведь можно узнать адрес Николая! Через эту самую газету. Тот, кто писал статью, непременно видел его. Стало быть, в редакции знают номер полевой почты!

Она опрометью бросилась к штабу мимо удивленного моториста, однако письмо в редакцию так и не удалось написать: прямо на крыльце ее перехватил полковник Беломесяц, обрадованно воскликнул:

— О! А мы тебя ищем, старшина! Пошли знакомиться с твоим пассажиром.

Он провел ее темным коридором и перед одной из дверей негромко предупредил, зачем-то приложив палец к губам:

— Вы пока с ним поговорите, обнюхайтесь. А через полчаса сварганим вам инструктаж. По всем пунктам. Ну валяй. — И ушел, втолкнув ее в комнату.

Собственно, в знакомстве надобности не было: она сразу же узнала лейтенанта Полторанина, Он стоял у окна, скалил зубы и подрыгивал ухарски выставленной ногой. Вот таким нагловатым Ефросинья не раз видела его у моста в Черемше, где он, поплевывая семечками, задирался ко всем гуляющим по вечерней улице.

— Ну ты и вырядился… — неодобрительно сказала ода. — Вроде базарного шкета. А кепчонка просто срам. Или хуже не нашел?

— Не нашел, — ухмыльнулся Полторанин, — А вернее, не искал, такую дали. Немецко-фашистского производства. Видишь — с хлястиком? — Сняв кепку, растопырил ее на пальцах, серьезно вздохнул: — Нельзя, говорят, без головного убора. Уж очень я приметный, белоголовый. А летим на ночь глядя, стало быть, получается демаскировка. Понимаешь?

— Значит, это ты летишь со мной… И надолго туда?

— Кто его знает. Как повезет. Мне покуда везло всю дорогу. Я ведь на войне с июня сорок первого — от самого Южного Буга. До сих пор только сдавал города, а теперь буду брать. Харьков возьму первым.

Она знала, что лететь им предстоит к Харькову, но не прямо к городу, а несколько западнее — на Золочев. Ну, а там еще в двадцати километрах от города, на лесной опушке, их должны ждать. Два костра на линии посадки.

Ефросинья вспоминала их первую встречу под Прохоровкой месяц назад, сравнивала: в лейтенантской форме он выглядел лучше. Хотя и в ней проглядывалось его неуемное бахвальство, нарочитая и показная бравада. Этого она не любила в мужчинах.

— Не боишься?

— Не… Привык. — Полторанин нагнулся, почистил немецкой кепкой пыльные сапоги, потом, помедлив, бросил ее на подоконник. Видно, и ему самому очень не нравилась эта клетчатая кепка.

— А мы тебя недавно вспоминали с одним земляком-черемшанцем. Устин Троеглазов, может быть, помнишь такого?

— Это углежог, что ли? — Гошка припомнил что-то, рассмеялся. — Знаю! Причесал он меня однажды, было дело. Прямо на свадьбе, башкой в дверь. Силен, старый хрыч! Что он тут делает?

— В аэродромной команде служит. Между прочим, не удивился, когда узнал, что ты в лейтенантах ходишь. Знаешь, что сказал? Война, говорит, хулиганов любит.

— А ништо! — не обиделся Гошка. — Я, может, со временем еще в генералы выйду. Воевать научился. Теперь только высшую грамоту освоить. После войны непременно пойду учиться.

— Не женился еще?

— Да пока нет. До войны не успел, а на войне это ни к чему.

— А я Николая ищу… — вздохнула Ефросинья. — Ты тогда правду сказал: он в самом деле где-то здесь воюет. На нашем фронте. Обязательно найду…

— Оно тебе надо? — рассмеялся Полторанин. — Ну и чудные вы, бабы, ей-богу! Кругом люди гибнут, а она залетку своего ищет. Ну какая может быть любовь на войне? Сама подумай.

— Дурак ты, Гошка… Хоть и полвойны прошел, а умнее не стал.

По легкомыслию своему Полторанин даже не понял, не заметил, что задел ее самое больное, самое ранимое.

Он произнес вслух то, о чем она старалась не думать, упорно отгоняла от себя, хотя в глубине души и понимала, что это грубая и трезвая правда. Гошкины слова, будто порыв студеного ветра, захолодили грудь, захлестнули огонек, теплоту которого она почувствовала в это необычное утро.

Ей и верить-то пока не во что — ничего реального нет, кроме этой газеты. А дальше? Допустим, она даже узнает адрес. Для чего? Чтобы с обмирающим сердцем ждать письма и однажды, вдруг узнав о его гибели, изойти в слезах безутешным бабьим криком…

Нет! И все-таки ей жалко было не себя, а Гошку Полторанина. Не потому, что жизнь еще не научила его настоящей доброте и он мимоходом обидел ее. Просто ему будет намного труднее, чем ей: и сегодня, и завтра и потом в будущем, до тех пор, пока он не встретит человека, о котором станет думать прежде, чем о себе самом.

— Ты меня извини, — сказала Ефросинья, — Не обижайся, я вгорячах….

— Да была нужда! — отмахнулся Гошка. — Я знаю вас, летчиков — народ психовый.

…Взлетали ровно в полночь — по слабо мерцающей ниточке аэродромных огней. Затем самолет большими кругами стал набирать высоту, лез на самый «потолок», чтобы оттуда, неслышно планируя с выключенным мотором, перескочить через линию фронта.

Хоть и была глубокая ночь, кромешной темноты не чувствовалось: земля виделась внизу размытой, исчерна-пятнистой, кое-где крапленная странной рябью меловых откосов. Изредка вспухали осветительные ракеты над передним краем, расплывались разноцветными плоскими блинами. В каждом таком блине проглядывалась призрачная мертвенность изрытой фронтом земли.

Ефросинья вспоминала дневной разговор с лейтенантом Полтораниным, удивляясь себе: что-то давненько она не извинялась перед мужчинами… А тут на тебе: учтиво извинилась. Да и в общем-то по пустяковому поводу: подумаешь, обозвала дураком. Так он, Гошка, и есть дурак, если разобраться да припомнить все его довоенные шашни в Черемше.

75
{"b":"552954","o":1}