Литмир - Электронная Библиотека

Одной бы Фроське в кино не пробиться — столпотворение у кассы. Ухажеры-Ваньки привели ее в клуб, плотно стиснули с боков на третьей скамейке у самой стены. Сначала, как пошло мелькать на полотне, Фроська не очень-то разбиралась, обалдело таращила глаза в духотище и грохоте, к тому же ухажеры ерзали, совали ей в потные руки то леденцы, то жареные семечки.

Потом чужая неведомая жизнь, пугающая открытостью и откровенностью, захватила ее в свой пестрый водоворот! Тоскливая музыка, казалось, временами вовсе захлестывала, топила с головой, и тогда Фроська, расталкивая плечами жаркие тела ухажеров, хватала ртом воздух, дышала судорожно, часто, как пескарь, брошенный на траву.

Фильм был бесстыжий — про молодую красивую бабенку, которая металась между мужем и любовником и все уповала, сердечная, на свою собственную совесть. Она все старалась делать честно, но получалось глупо, обидно делалось за нее и хотелось крикнуть, подсказать этой дурехе: что, мол, ты, непутевая, творишь, к кому и зачем лезешь со своими откровенностями?

И уж вовсе зря кинулась эта Катерина, забубенная головушка, в омут топиться: ни врагам отместки не дала, ни дела своего как следует не сделала… Так в печали и оставила весь киношный зал: бабы и девки дружно ревели под музыку…

Недовольная, злая выбралась Фроська на крыльцо в разгоряченной потной толпе. «Ровно из преисподней повылазили, из смоляных адовых котлов, прости господи!» Пока шли вечерней улицей, с ухажерами своими не разговаривала. Опостылели они ей враз: сидели, сопели по-поросячьи да хихикали в самых переживательных местах.

Она впервые, пожалуй, задумалась о горемычной бабьей доле, беззащитной и уязвимой от всяких мелких мирских соблазнов. Им, кобелям, что: ходят, бренчат на балалайках, семечки плюют да хахакают. Под удобный куст подлавливают. А ты потом совестью мучайся, высчитывай да рассчитывай.

За мостом, у дорожного развилка, когда подошли уже к бараку, Фроська сказала им, чтобы отваливали по домам — неохота ей на гулянку. Упрашивать принялись, а Ванька-черный, удерживая, попытался облапить. «Ишь ты, резвый какой: купил билет за двадцать копеек и думает теперь обниматься позволено!» Фроська тут же с отмашки врезала ему по шее, да так, что он зайцем отпрыгнул на обочину. А второй, Ванька-белый, испуганно отскочив, раскорячил ноги — пружинисто, трусливо.

Именно в этот момент у Фроськи мелькнула давняя догадка: а не эти ли хлюсты встретили ее тогда ночью на тропе, на хребтине над Кержацкой падью? Уж больно похожими показались запомнившиеся зловещие силуэты (один — вот так же враскорячку стоял).

Она отошла на несколько шагов и обернулась, снова припоминая, примерилась: а ведь очень похоже. А может, все это время они с умыслом вокруг нее хороводили, подгадывали подходящий случай?

В общежитии было пусто: кто ж будет сидеть в воскресный вечер? В коридоре Фроську перехватила комендантша Ипатьевна, поманила из дверей своей каморки: «Зайди-ка, моя хорошая!»

Старуха выглядела принаряженно: темное штапельное платье, платочек фиолетовый с гороховой каемкой — никак недавние магазинные обновки?

— Госпожинки — августовский пост скоро, моя хорошая, — сказала Ипатьевна. — К спасу великому надо готовиться. Али забыла?

— Знаю, — сухо кивнула Фроська, — не забыла.

— А коли не забыла, так веру блюсти надобно. Писано есть: «Что воздам господеви о всех, яже воздаст нам».

— Воистину так, тетушка.

— Вот и собирайся: пойдем воздадим хвалу всевышнему, глас божий услышим, молитвами обратясь. Чего стоишь-то? Иди платье надень.

— А куда пойдем?

— Закудыкала, — недовольно фыркнула Ипатьевна. — В моленную пойдем к вечерне. К единоверцам-братьям и сестрам твоим, от коих отбилась ты, ровно овца заблудшая. Грехи отмаливать.

Фроська вдруг подумала, что старуха говорит истинную правду и что вся ее теперешняя сумятица и неустроенность идут от того, что она, наверно, сбилась с дороги, а самое главное — не видит цели своего пути. Нерешительно осмотрела себя, приподняла пальцами на груди прилипшую спортивную майку, модную, со шнурочком у ворота. А не с этой ли нескромной одежды начинается постоянное чувство неловкости, которое с утра до вечера преследует и гложет ее?

Может, и в самом деле переодеться и пойти в моленную? Ведь отказавшись от прежней жизни, получив сытость и развлечения, она утратила несравненно важное — душевный покой…

Фроська шагнула к порогу, однако снова остановилась в задумчивости: вспомнила испитые старушечьи лица, выцветшие глаза, в которых не виделось ничего живого, кроме неистребимой змеиной злости. Нет, она не хотела к этому возвращаться…

Ипатьевна поспешно кинулась к Фроське, дважды перекрестила, жарко задышала в лицо:

— Свят, свят! Изыди диавол, исчезни окаянный! Гони, гони его из себя, моя хорошая! Мучит он тебя, корежит, сила нечистая. Я ведь вижу, давно вижу, как ты маешься, по ночам вскакиваешь да в подушку слезы льешь. Ступай переодевайся, сомнения всякие отбрось. Благое дело — возвращение на путь святоотеческий. Христос с тобой, моя хорошая!

Потом Фроська чувствовала себя словно в забытье, в каком-то странном полусне, когда стояла в ожидании на крыльце (Ипатьевна бегала в «женатую» половину договариваться, чтоб подежурили за нее) и когда шли по темной улице и она держалась за твердую старушечью руку. На душе теплым шаром улеглось спокойное, ясное ожидание, как когда-то несколько лет назад в первые монастырские дни, полные добрых улыбок, ласковых, почти материнских прикосновений.

В моленной стояла дымная духота, остро пахло мокрыми рубахами, и в первое мгновение, ступив за порог в горячий, тесный полумрак, Фроська вдруг вспомнила сельский клуб и подумала, что и здесь ее ожидает лицедейство, только не на сморщенном полотне, а в живых лицах, со свечами и свежерезаными березовыми вениками, взаправдашними словами и песнями. И если там она наблюдала за всем со стороны, то тут участвовала сама, вроде артистки, которой поручена маленькая, плохонькая роль.

Пели стройно, мелодично и негромко, как поют только в моленной, не стараясь выделиться и перекричать других, а тщательно вслушиваясь, подлаживая свой голос в общее звучание. Вдыхали все разом, и от этого плавно кренились, удлинялись огненные языки толстых восковых свечей.

Пели старинную кержацкую «Похвалу пустыни», которую Фроська давно знала наизусть и десятки раз вела в Авдотьином ските. Только черемшанцы исполняли ее на свой лад, на мотив, напоминавший расхожую мирскую песню, в которой были такие слова: «Ты моряк, красивый сам собою».

Глубоко вдохнув, Фроська подключилась сильным грудным голосом:

Прими мя в свою пустыню,
Яко мати свое чадо.

Стоявшая рядом Ипатьевна поощрительно тронула за локоть: «Складно поешь, моя хорошая!» Фроське нравилось хоровое звучание: не то что монастырское казенно-церковное трехголосие. Здесь песня лилась широко, со многими оттенками и подголосками, то самое черемшанское, далеко известное «демественное пение», которое хранилось, соблюдалось тут исстари в качестве достопримечательности, как и многие другие своеобразия из обрядов, молений и служб.

«У них все по-другому», — дивилась Фроська, внимательно слушая службу. Не по Минее цветной и не по Минее общей, даже не совсем «по-домашнему», то есть не строго по псалтырю. В ските, бывало, как заведет мать-игуменья, так и тараторит — бубнит без передыху, а слова-то, как щепки из-под топора летят: ни тепла в них, ни смысла живого.

Здесь вон уставница Степанида вроде артистки выступает. И глаза закатит, и жалость на голос накинет, а то вдруг насупится, взбодрит голову да и бросит слова, от которых мураши меж лопатками забегают.

Уставница читала «Хождение богородицы по мукам». Святая благодатная мать скорбно вопрошала архистратига Михаила о всех мучающихся в аду грешниках, о мужчинах и женщинах, совращенных безверием, клятвоотступниках и клеветниках, сводниках и лихоимцах, отравителях, предателях и убийцах. Все они горели в геенне огненной, корчились в расплавленных реках смоляных, извивались на железных крючьях, будучи подвешенными за языки и за иные места.

46
{"b":"552954","o":1}