— Еще чего! — насупилась Грунька. — Я вчера только мыла полы.
— Мыть, тебе говорят! — Крюгель пощелкал пальцем перед ее носом, подмигнул: — Это есть русский хитрость. Сейчас приедет начальство, который я не желайт принимать собственный дом.
Отказываться или спорить не имеет смысла, Грунька это видела по упрямо выпяченной нижней губе инженера: теперь понесло, закусил удила, паразит, никакая сила его не остановит! Достав под крыльцом тряпку, она отправилась в коридор, а Крюгель стал готовиться к приему гостей: начистил краги, снял галстук и расстегнул, чуть не до пупа клетчатую рубаху, приняв таким образом донельзя независимый расхристанный вид. Подумал и решил нацепить охотничью тирольскую шапочку с петушиным пером. После этого сел в палисаднике на скамейку, довольно посвистывая, взгромоздил на штакетник ноги в кованых ботинках.
В десятом часу к коттеджу подъехала выездная шиловская пролетка, подрессоренная, легкая, вроде извозчичьего шарабана. Вороной жеребец танцевал-хорохорился под дугой, грыз удила и картинно ронял пену. Впрочем, Ганс Крюгель даже не повернул головы, запрокинув бутылку, баловался боржомом.
Приезжие — начальник стройки Шилов и парткомовец Слетко направились было к крыльцу, однако босая Грунька недвусмысленно взмахнула тряпкой: куда, дескать, или не видите, мойка? И показала за угол, в палисадник: там он, туда и идите.
Рукопожатий и приветствий не было. Крюгель допил боржом, швырнул бутылку в кусты малинника и сказал:
— Я вас слушай.
— Нет, это мы вас слушаем, — хмуро произнес Шилов, присаживаясь на противоположный край скамейки. Слетко потоптался, поискал глазами и решил сесть на камень-валун, предварительно положив на него свою замасленную кепку-кожанку.
— Зер гут! — сказал Крюгель и вздернул квадратный небритый подбородок. — Я требую сатисфакции по поводу мой допрос. Как иностранный специалист, я заявляй протест. Вы говорить мне официальных извинений. В противный случай я разрываю контракт — унд фаре нах Дойчланд!
Слетко, изумленно тараща глаза, заерзал на камне, поправляя подложенную под зад кепку — валун здорово холодил, не камень, а глыба льда (не подхватить бы радикулит!). Крюгель его прямо-таки поражал: это ж, бисова душа, немчура, — це вона така, буржуазная дипломатия!
— Никаких сатисфакций не последует, герр Крюгель, — сухо улыбнулся Шилов. — То, что вы называете допросом, на самом деле было неофициальной беседой. В целях прояснения обстоятельств. Что касается вашего отъезда, то администрация не имеет никаких возражений. Можете спокойно уезжать. — Он притянул пальцами ветку черной смородины, полюбовался щедрым цветением — обильные будут гроздья осенью! — и сказал как бы между прочим, по-немецки, на берлинском диалекте: — А вы, Крюгель, все-таки не смогли обойтись без этого дешевого фарса. Я имею в виду вашу забастовку.
Крюгеля это почему-то смутило. Причем заметно — даже уши порозовели.
— Я действительно обижен… — произнес он тоже по-немецки. — И переживаю это как незаслуженное унижение.
— Их глаубе дас нихт, — усмехнулся Шилов, — Абер дас ист нихт вихтиг![8]
— Одну хвилиночку, господа товарищи! — неожиданно вмешался, подскочил с камня Слетко. — Не треба разговаривать по-немецки. Я лично мову Гитлера не терплю и не разумию. Как представитель парткома, протестую.
— Извините, товарищ Слетко, — Шилов сожалеюще развел руками. — Но господину Крюгелю некоторые вещи трудно растолковать по-русски.
— А чего ему толковать? Собрался уезжать — хай едет. Мы не держим.
— Я желаю иметь прощальный митинг! — Крюгель резко поднялся и картинно, как солдатскую каску, надвинул на лоб тирольку. — Я есть социалист-интернационалист и хотел бы делать речь перед советский рабочий класс. За единый Рот Фронт, за мировой социализм!
Шилов пожал плечами, многозначительно переглянулся со Слетко: инженер, дескать, несет чепуху, но коль последовала официальная просьба, надо отвечать. И отвечать тебе, как заместителю парторга.
Слетко в раздумье прошелся по дорожке, приблизился вплотную: глаза его оказались как раз напротив груди Крюгеля, выпяченной барабаном, торжественно напряженной, будто изготовленной к принятию почетной медали.
— Не треба! — махнул рукой коротышка Слетко. Он хотел было напомнить инженеру, что тот недавно ведь отказался выступить на митинге по случаю подписки на Госзаем, да и подписываться отказался. Однако передумал: надо соблюдать дипломатию. — Нэма часу, времени нет, господин Крюгель. Вы сами говорили: конкретные дела лучше всяких слов. От же все мы надеемся на ваши конкретные революционные дела. Рот Фронт!
Слетко бойко вздернул сжатый кулак. И непонятно было: не то он поприветствовал-попрощался, не то погрозил перед самым носом Крюгелю.
После отъезда официальных гостей Ганс Крюгель, бледный от бешенства, убежал в дом: они выпроваживают его бесцеремонно, по-русски! Что ж, он будет прощаться тоже по-русски. Выставив из бара весь запас спиртного, он стал варганить сумасшедшие коктейли, мешая водку с коньяком, шампанским, плодово-ягодным вином и местным самогоном. После третьего стакана глаза его налились кровью, лысина взялась испариной и блестела, словно пасхальное яйцо, вынутое из лукового отвара.
Сначала ему не понравился радиоприемник, гремевший бравурными песнями, Крюгель схватил его, распахнул окно и трахнул о камень-валун, на котором недавно сидел коротышка Слетко. Дребезг радиоламп вызвал у инженера приступ новой ярости, и он стал искать, что бы еще могло задребезжать? В окно полетели пустые бутылки, потом керамическая ваза, патефон (этот почему-то не разбился).
Когда в гостиной ничего бьющегося не осталось, Крюгель вспомнил про кухонные полки, нашпигованные посудой, — вот где можно развернуться! Через минуту на кухне стоял такой дребезг и хруст, будто туда, сокрушив стену, вперся дорожный бульдозер.
Грунька сидела на крыше сарая, на сеновале, и через щелку в досках наблюдала за беснующимся мужем, с замиранием сердца прислушивалась к звону и грохоту из распахнутых окон. Как ни странно, она и жалела гибнущее, пропадающее добро и в то же время испытывала долгожданное облегчение: осколки битой посуды казались ей отлетающей от нее самой шелухой, которая стискивала, давила весь этот месяц, мешая дышать, не позволяя открыто глядеть в глаза людям. «Бей, ломай, фашист треклятый, все одно горем нажитое — прахом и уйдет».
Впрочем, она всерьез забеспокоилась, заерзала на сене, когда увидала, как немец начал выбрасывать в окна мебель и одежду. Целую кучу набросал в палисадник, прямо на цветочную клумбу, на свои любимые недоноски-тюльпаны. «Здорово работает, Змей Горыныч, — уныло подумала Грунька, — Ровно пожарник мотается, аж упарился. На кой ляд он это барахло выкидывает, уж не увозить ли собирается?»
Нет, Крюгель отнюдь не собирался увозить в Германию немудрящие тряпки, он задумал совсем другое, что очень скоро стал и осуществлять: появившись на крыльце с бидоном, полил бесформенную груду керосином и поджег.
Грунька с воплями выскочила из сарая, слепая от ярости, кинулась на инженера: «Что же ты творишь, изверг рода человеческого?» Однако немец легко, как хворостинку, отбросил ее в малинник и, пьяно корячась, полез на крыльцо, а оттуда — в кладовку, за топором: на очереди был шкаф, который не лез в окно, и его следовало предварительно порубить, укоротить.
Тут-то Груньку осенило: она кошкой метнулась по крылечным ступеням и мигом задвинула тяжелый кованый засов на двери кладовки (сам же немчура на свою голову приспособил на днях этот засов!). Крюгель рычал и бесновался в темной кладовке, лупил топором в дверь, но Грунька тоже не теряла времени и уже крутила ручку телефона, кричала в трубку ошалело, загнанно: «Сельсовет! Милицию!»
Пьяный Крюгель успел лишь вырубить небольшую дырку в массивной листвяжной двери, когда к коттеджу лихим кавалерийским наметом подскакали представители местной власти: председатель Вахромеев и участковый милиционер Бурнашов. Они спешились и тут же кинулись помогать Груньке тушить горевшее добро.