Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А действительно, какие? Он легко сел и заглянул ей в лицо.

— Черные! — И, довольный, повалился на траву.

— Ты что?

— Я до сих пор не знал, какого цвета твои глаза. Знал — удивительные.

— Ну и как тебе цвет моих глаз?

Он лежал на траве распластавшись и держал у самых губ сигарету. Деревья уходили в высоту.

— Цвет глаз вообще ничего не говорит, — сказал он. — Человека можно любить даже с бельмом на глазу, даже кривого, даже слепого, даже с красными глазами, как у кролика.

— А какой ты любишь цвет глаз? — настаивала она.

— Какой? — Он засмеялся. — Красный, как у кролика, и черный! Я люблю черный цвет глаз. Ты довольна?

Он все обыгрывал — так было легче.

Она смотрела на него и вспомнила про парик.

— Знаешь, кого ты сейчас напоминаешь?

— Кого?

— Моцарта! Такой же беззаботный и гуляка праздный.

— Ничего себе — праздный гуляка. Моцарт накатал столько симфоний и умер ни свет ни заря, вон старик Чайковский до седых волос дожил и то всего шесть симфоний выдал! А я что? Тридцать лет и — ничего: ни академик, ни герой, ни мореплаватель, ни плотник.

Она засмеялась.

— Теперь же другое время!

— Меньше надо болтать языком, старушка! Это все очень серьезно. — Он тронул нос и посмотрел на палец, палец был в крови, и снова откинулся на спину, затряс красным платком.

«Да, очень серьезно, — думал он, — очень серьезно, старушка! Мне бы еще каких-нибудь пять-семь лет, каких-нибудь пять-семь лет, и…»

— Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел… — приговаривал он, вытираясь.

Она смотрела и увидела, как кровь становится невидимой на красной ткани платка.

Этот платок вдруг показался ей зловещим.

— Что с тобой?

— Пустяки, — отмахнулся он.

— Да, тридцать семь лет, — вздохнул он, — контрольный возраст гения! Кто умер в тридцать семь лет? Знаешь?

Она подумала.

— Пушкин, Рафаэль, Маяковский, Лорка, Жерар Филип, Аполлинер, Ван Гог… Ты простудишься, у тебя же тонкий плащ.

— Да, Ван Гогус, — вздохнул он и поднялся. — Ну что ж, пошли! — И протянул ей руку.

Если и есть очарование в осеннем парке, то оно, как никогда, было доступно ему сейчас. Он любил приезжать сюда осенью. Тридцать шестой номер трамвая увозил его с Театральной площади и привозил сюда, к поселку Стрельна. Он очень любил этот заброшенный парк, любил эти большие старые деревья, посаженные бог весть когда. Редкие прохожие его не отвлекали. Здесь он ходил по пустынным дорожкам, щурился, курил и думал свои осенние думы. Он был тяжело болен и знал, что обречен.

И вот сейчас он шел рядом с этой девочкой, без конца говорил с ней, а сам ловил себя на мысли, что она сосуд, сосуд кристально чистой истины.

— Знаешь, ты осветила сегодня весь этот мой парк, — вдруг сказал он. — Представляешь, что ты сделала!

Оба засмеялись.

И она, покраснев, сошла с дорожки и быстро-быстро вприпрыжку, как девочка, спустилась к воде.

В черной воде отражалось небо и силуэты деревьев. Вода только казалась черной, но была прозрачной и очень чистой, а черной казалась от прошлогодних листьев, слежавшихся на дне. Поверхность воды была усыпана новой яркой листвой.

Он смотрел с дорожки, как она шла берегом и как присела на корточки у самой воды, нагнулась, потянулась рукой к воде, вытянув другую с букетом — для равновесия. Рука с букетом качалась, отражения в воде были четкие и черные, словно покрытые лаком.

— Ну, как вода? — крикнул он.

— Совсем теплая, — ответила она. — Можешь выкупаться.

Странно и хорошо было слышать ее голос на расстоянии. Он раздавался словно для всего парка, и показалось, что она всегда была рядом, что давно он уже слышал этот голос и видел ее улыбку. И вдруг вспомнил, что встретил ее не месяц, не год, а раньше — лет десять — двенадцать назад. Да-да! Тогда вечером на Садовой у Сенной он сел в трамвай и увидел напротив девочку. Она сидела на коленях у матери, и как взрослая, разговаривала с ней, и весь вагон улыбался. Она заметила, что он смотрит, а он смотрел не на мать, а на нее, и она широко улыбнулась ему, но застеснялась и спрятала лицо на груди у матери и снова взглянула. И он позавидовал тогда тому, кто встретит ее лет через десять. А может, это была не она? Она! Вылитый галчонок.

И теперь он уже не мог представить этот парк без ее голоса и себя без нее, а ее — без зимнего букета. Странно, почему зимний, когда осенний?

Она выпрямилась и пошла дальше берегом. И вдруг побежала, побежала вперед, взяла в сторону, вверх, к дорожке. И вот уже стоит далеко впереди на дорожке, стоит, ждет, раскраснелась, улыбается, и одна нога отставлена в сторону и поставлена на каблучок, носком кверху. Вот она какая! Она помахала ему. «Сколько в ней грации! И неужели я теперь буду каждый день встречаться с ней, глядеть на нее и узнавать в ней все новое и новое, в каждом слове, в каждом движении?!

О, это было бы счастье. А может, я правда люблю только это первое бережное узнавание чужой души? А потом…

Нет, нет! Так было раньше, там было другое, но все равно нужно как можно больше растянуть время вот таких целомудренных встреч, только они запоминаются, только в них душа.

Какой сегодня день! Удивительный! И пусть следующий будет похож на него. Я готов хоть все время жить робким ожиданием ее губ, только бы она была рядом, и вот такая…»

Он тихо шел к ней, а она ждала. Он шел, а она ждала.

— Посмотри, что я нашла! — сказала она и присела на корточки. Он посмотрел. Ветер шевелил ее короткие черные волосы. На дорожке у ее ног лежал кленовый лист чуть белесоватый. Он так и сказал:

— Что ж тут удивительного? Кленовый лист.

— А цвет какой странный. — Ей очень нравилась ее находка. — Тебе он ничего не напоминает?

Он нагнулся. Она придвинулась на корточках. Ветер шевелил совсем рядом короткие черные волосы.

Лист был поблекший, болезненный, не яркий, как другие; казалось, ему сто лет.

— Лист как лист, — сказал он. Взял у нее лист за черенок, повертел и пожал плечами. — Ничего особенного.

— А цвет, цвет, — настаивала она. И на лице ее было столько нетерпения и даже страха, словно она что-то загадала, и оттого, что он скажет, должно все решиться.

— Цвет, — повторила она. — Что тебе напоминает его цвет?

Он смотрел на лист и не видел ее лица.

— Табак? — усмехнулся он.

— Эх ты, прозаик! — Она была явно разочарована.

— Почему прозаик? Может, я дальтоник?

— Цвет, какой странный цвет, — страдала она. — Неужели ничего не видишь?

Он с любопытством взглянул на нее и снова на лист. «Кожа? Нет, не кожа. Что-то еще очень близкое. Ага, пергамент. Цвет старинного пергамента! Ну конечно же! — обрадовался он, найдя то, что искал. — Не бурого коричневого пергамента, а буровато-желтого, отбеленного, в серебристых и коричневых пятнышках времени по краям. Интересно, а что же подумала она?»

Он отдал ей лист и пожал плечами.

— Я, наверное, кретин — ничего не вижу. Обыкновенный кленовый лист.

Она с сомнением смотрела на него.

— Лист как лист, — повторил он. — Ну, а что он тебе напоминает? — И ждал с любовью, с великим мальчишеским любопытством.

«Быть или не быть! — подумал он. — Если она скажет то же, то все будет прекрасно! Но только где же ей — ей, конечно, недоступна такая далекая, тонкая ассоциация цвета, фактуры и времени».

— Так что же тебе напоминает этот лист? — повторил он тоном эксперта.

— Цвет старинных японских гравюр! Вот что! А ты их и не видел!

— Браво! А ты их где видела? В Токио?

— Я видела, а ты — нет!

— Браво! — опять сказал он. — Не всем же сходить с ума от японских гравюр, хватит и одного Ван Гога!

Он, конечно, знал их и сейчас, глядя на лист с тонким графическим рисунком не продольных, а зонтичных жилок, недоумевал: как же я сразу не сообразил?

А она улыбалась и впервые глядела с чувством превосходства.

Совсем рядом ее короткие черные волосы, и ее глаза, и эта улыбка. «Боже, как она прекрасна сейчас! — думал он. — Я счастлив, я люблю эти деревья и этот лист, потому что она рядом и вот такая! Но откуда она все знает? Ну как же, она только что прилетела из Токио! Сию минуту!»

12
{"b":"551975","o":1}