Литмир - Электронная Библиотека

Малявин не дослухал, сорвал с плеча винтовку — да в грудь Федьки, а я, недолго думавши, думать-то люди потом начинают, я тоже нацелил и… и… в лоб — и… навылет. — Фокин подогнул ноги, приладил удобнее под головой пиджак, должно быть, не желая больше говорить на эту тему.

— Конечно, поторопились, в Демидово надо было живого доставить, суд бы постановил, — сказал Степан, медленно подбирая слова, — да знал бы, где упасть, говорят, так нашлась бы подстилка.

— За кражу большая цена — это верно, — подтвердил раздумчиво Бодров.

— Вскинулся он, бедняга, весь в своей залитой кровью рубашке, одно право выпрашивал он у нас — милосердие!

— Об том горевать нечего, — вставил Савушкин и презрительно плюнул между ног, — мало ли кто как околевает. Все там будем, одна стезя, — он стащил один за одним кирзовые сапоги, раскрутил, распространявшие потное зловоние портянки и, с наслаждением надирая толстыми пальцами подошвы босых корявых ног, повернул лицо к Бодрову. — Папиросы остались, что ли?

Бодров молча протянул ему пачку. Савушкин прикурил от светящегося красным глазом сучка, кинул его обратно в костер и, с жадностью выдыхая сладкий дымок, заметил:

— Германская сигарета, дрянь. — И философически добавил: — Надо курить кубинские сигары. Дерет до кишок!

— Я не могу, нутро выворачиваеть, — отозвался Агеев.

— Хоть крепки, верно, а табак хороший, — сказал, кивая головой, Прокофич. — Стоющий-то табак!

— Так он мне, верите — нет, Федька этот, часто снится, — продолжал Фокин, но уже в его голосе не чувствовалось прежней страсти, а как бы желание лишь выговориться. — Как сырая погода, так обязательно, бедолага, тут как тут, и все слышу я его голос: «Больше не допущу!» Вот и сгнил давно, а снится! — Фокин, видимо, утерял всякий интерес к этому воспоминанию, пошевелился, потуже закутался в пиджак, лег к кусту и приготовился спать, но Ельцов видел, что лежал он с открытыми и заметно блестящими в полутьме глазами.

Филипп Савушкин встал и, небрежно позевывая, пошел куда-то в сторону искать хворосту для костра, который уже почти угасал и лишь необыкновенно хорошо краснел углями.

За другой телегой, в овраге, проржал жеребец, и тонко, и нежно, призывно ему тотчас ответила молодая кобылица. Опять стало тихо. И опять над мужиками, над дремлющим лесом, над скошенным лугом стояла и обнимала их тихая июльская ночь, и, как казалось все время Ельцову, кто-то невидимый пел легкую, радостную, убаюкивающую песню. Но вернулся, хрумкая тяжелыми сапогами, Савушкин с беременем валежника, и песня пропала. Он швырнул валежник в потухающий костер, огонь захватился и рванулся снопом кверху, отчего мужики немного отодвинулись от него.

— Дурью мучаешься, — сказал авторитетно Савушкин, едва заметно кивнув головой Прокофичу. — Раз он натворил, так тебе не об чем думать: убил — и пущай себе спит навечно. Это вон студентику рилику разводить, а наше дело простое. У нас тут твердые, стало быть, понятия.

Ельцов, вспыхнув, поднялся было у костра, чтобы с гордостью уйти к дальней телеге, но его снизу за брюки потянул молча Бодров, и он, переламывая трезво себя, опустился обратно. Савушкин выжидательно смотрел на него, глаза его остро мерцали.

— То-то тебе легко все, — сказал Агеев. — А людская кровь — не водица, про то верно говорят.

— Дурной крови в народе много, — сухо сказал Савушкин, как бы желая прикончить этот разговор.

Агеев засмеялся и ничего не ответил, но погодя немного отбил его довод:

— Да и на злобе городов не выстроишь.

— Наши понятия простые, — сказал трезво Савушкин. — Он к нам приехал, к примеру, хоть и косил, да нас с тобой презирает. Брезговает он нами, мальчик!

— Зря говорите, — сказал Ельцов, стараясь не попасть в тон оправдывающегося или обозленного человека. — Я народа не чуждаюсь.

— Он не чуждается! — подчеркнул Савушкин насмешливо, прикуривая. — Я хотел бы знать, как ты запоешь через годик. Поешь-то здешних щей, помеси грязь! Лично я не доверяю конкретно тебе — не всей интеллигенции.

Мужики как бы ждали чего-то; никто не проронил ни слова порядочное время. Затем Агеев решил отвести принимающий нехороший оборот разговор, и он спросил Савушкина:

— В овраге волка не видел?

За него ответил Фокин:

— Всех перебили волков.

— Туда им и дорога, — отозвался Савушкин, — нашел кого жалеть!

— Палач ты! — сказал вдруг молчавший до сих пор Бодров. — Истинный палач.

— Каждый живет как может, я не конь, чтоб меня на обрати держать. Без свободы и волк дохнет.

— А это как же — волки? Они тут при чем? — спросил Фокин.

— При том. Раз нужно бить, так нечего лить слезу в жилетку.

Агеев, покачивая головой, подбил сено; он что-то пошептал, глядя на восток спокойно и блаженно. И заговорил тоном простым и сердечным:

— Без волков и лес сирота. А волк, он только по виду зол, а так трусоват, и первый не кинется, боже упаси. Главное, успейся приноровиться к нему.

— Он те успеет — когтями за душу, — сказал Савушкин, совершенно уверенный в своей непогрешимости и трезвости суждений.

— Или взять медведя, — сказал Агеев, — тоже с огнем нынче не встретишь, а раньше был свой у нас в лесах. Был, да кончился, да вот была оказия с последним…

VII

Савушкин принял позу, явно независимую ни от рассказа, ни от этих людей и земли, которая на них накладывала свою печать и власть, но не действовала на него, и еще подчеркивая, что он не намерен слушать всякую житейскую и неумную брехню. Он, позевывая и отвернувшись, глядел на тихо дремавшие звезды, осыпавшие все небо серебристой пылью, и на туманившийся и неясный ковшик Большой Медведицы и о чем-то думал.

— С этим медведем была целая история, хоть в книгу пиши, — проговорил Степан, собрав на лбу сплошные морщины и прислушиваясь к своему голосу. — В нашем же Глинкином лесу, под Плосковом, стояла до войны лесничая хата. Ноне ее нет, сожгли немцы во время нашего партизанства. Лесником был с самого тридцатого года Федор Кусков. Прокофич, ты его помнишь?

— Я его знал и ночевал раз, — сказал Прокофич, поправляя костер.

— Лет так пять назад этого Кускова я встретил на базаре в Издешкове, он продавал колхозных бычков, он теперь живет в Волочке, и как мы ехали обратно на его подводе, вот какую оказию рассказал он мне про последнего медведя.

— Почему последнего? — спросил Ельцов.

— Перебили, — сказал Фокин, удивляясь его недогадливости.

— Утром по ранней осени разбудила его как-то жена. «Вставай, — говорит, — медведь пришел». — «Какой медведь?» — «Да глянь, дурак, вон под окошки заглядает». Федька встал, да к окну, и глядь: и верно, баба-то не брешет, — огромадный медведища стоит на трех лапах на поляне. А четвертую, переднюю свою лапу, как человек, сует к окнам и мычит жалостливо, прямо-таки плачет. Баба Кускова аж побелела вся и шепчет: «Счас зачнет двери ломать, окна бить». А баба-то она глазастая, глаз, как шило, да и оробела попервости, а потом пригляделась и говорит: «Бери клещи, у него заноза в лапе». Федька Кусков чесаться стал: идти добровольно медведю в лапы! А баба толкает — не бойся, не тронет. Ну, вышел, а у самого ноги трясутся, вот потеха: в лапе целый сук. Куда там клещи, клещами делать нечего; хвать он руками сук — медведь аж сел на зад и застонал. Федька сук вырвал, а медведь помотал головой и пошел прочь — только треск по лесу. Кусков стал уже про медведя забывать, как тот опять объявился. Приволок раз овцу к сторожке, да какую овцу — котную! Придавил ее налегке лапой, чтобы не поранить, и мычит, хозяина к себе зовет. Кусков вышел, взял овцу за шиворот, а медведь, шельма такая, сволочь ушлая, как бы поклонился, и только его видали. — Агеев помолчал, удобней разрывая под боком траву. — Овечка та окотилась. Баба Кускова, Настя, поглядела на ягняток и говорит Федору: на ночь запирать на замок не надо, а только, значит, двери прикрыть, чтобы овца не выскочила. Этой ночью, говорит, медведь обязательно придет, я это хорошо знаю. Кусков мне объяснил, что обозвал ее дурой, а наутро что б вы думали? Сунулся он в хлев — овца и ягняты, как помешанные, бьются со страху в стены, медведь их ночью напужал, а одного ягненка, как и предсказала Настя, унес. А Настя опять свое: ворота не запирать на ночь. Медведь подряд забрал и других, а овцу оставил и больше к хлеву не пришел. По первому уже снегу Федька рубил березу в километре от сторожки, и той же березой его зашибло. Федька упал без сознанья, а как очухался, так что за черт: не может понять, где он есть, руки и ноги болтаются, а под ним пыхтит медведь. Так он приволок его на хребту на самое крыльцо, положил и скрылся. — Степан значительно помолчал, будто давая им возможность обдумать услышанное, а Фокин сильно изумился:

80
{"b":"551932","o":1}