Литмир - Электронная Библиотека

— Ой, не могу! Ой, как больно, маменька моя, да что же это! Ой, ой!..

Вера уже не плакала, а ревела во весь голос, прижимая к груди голову подруги, гладила щеки и мысленно подгоняла: «Ну, скорей, скорей!» К стеклу снаружи прилипло широкое лицо Мити. Вера больше догадалась, чем услышала его вопрос:

— Как дела?

Она открыла дверцу — пахнуло снегом и холодным ветром, — крикнула в щель:

— Почему не едете? Маша помирает.

— Ни черта не выберешься, ты же видишь, — бормотал Лопунов, пытаясь что-либо рассмотреть внутри машины.

Оттуда — слитный, раздирающий душу стон.

— Так бегите в Лыткино, — закричала изо всех сил на них Вера, — просите трактор!

— До Лыткина пять километров, — сказал шофер. — Мы не успеем.

«Боже, да чтоб я когда родила сама, да лучше умереть, чем такое-то терпеть. Какой ужас! Неужели у всех так?» — думала Вера, вся съежившаяся в маленький комочек. Она боялась смотреть туда, в угол на сиденье.

Так прошло несколько мучительных минут.

Судорожная дрожь пронизала Машино тело, колени ее подпрыгнули, и вся она страшно изогнулась, словно собралась кого-то схватить. Затем — убивающая тяжелая тишина. Даже не слышалось дыхания роженицы. Вере сделалось жутко, она позвала испуганно, ощупывая ее руками:

— Манечка! Что у тебя? Что ты?

По ней хлестнули какие-то облегчающие слова:

— Возьми ребенка, перережь пуповину, скорей!

Что-то мокрое, скользкое, еще теплое попалось Вере в руки.

Сперва она их брезгливо отдернула от того, что должно было быть рожденным человеком, но, пересилив себя, стала гладить ребенка кончиками пальцев.

Ребенок был мертвый, недоношенный.

Она аккуратно завернула его в Машин полушалок, положила рядом с собой на сиденье.

Маша старалась приподняться на руках, спросила радостно, обессиленно:

— Как, Вер? Кто?

— Да, кажется, мертвый… — всхлипнула Вера.

А за стеклами на самый край света, на тысячи километров тянулась вьюжная русская зима, и где-то далеко за темнеющим лесом кралось нехотя, пугливо, ощупью холодное утро.

XIX

Лешка жил в Максимовке, все чаще убеждая себя в том, что иной жизни ему не нужно, — к чему стремился, того и достиг. Но чем больше он себя успокаивал, тем неуютней и горше было у него на сердце. Кроме проснувшейся совести и вины перед Машей, в нем копилось, как дождевая влага в туче, раздражение против Ирины, образа ее жизни, как-то исподволь чувствовал: чужой он для нее, первый, опустошающий дурман схлынул, и все… Работал он в совхозе плотником.

Ирина работала в местечке Гриблово в архитектурной мастерской, где полным ходом готовилось строительство огромного комплекса ГРЭС. Она умела водить машину, имела права, домой приезжала поздно, какая-то настороженная, молчаливая. О своей работе рассказывала мало, вздыхала, когда Лешка, сняв валенки, ходил босиком по полу, по дорожкам, радуясь теплу, покою после холода и ветра.

Раз она сказала:

— Слушай, брось, надень тапочки. Противно смотреть. Некультурный ты!

Повиновался, удивляясь себе и чувствуя, что как-то незаметно весь перестругался, мельчал, как речка при суховеях, покорным становился.

Заводили бесплодные разговоры. Что не выливалось в словах — хоронили во взглядах. Чужими делались день ото дня. Разговоры сворачивались больше к ее упрекам — напирала на его малокультурность. Он отбивался, точно в клетку загнали.

— Кому-то и хаты тоже рубить надо, — вставил Лешка.

— Надо, но умно, а не тяп-ляп, как вы их рубите.

— А как это — умно?

— Мастерами надо быть. Строить красоту.

«Начиталась, книжная. Ну да, навоза не нюхала, как я. Разные мы — действительно как будто даже чужие», — думал он, стараясь погасить в себе раздражение.

— Силищи в тебе, Алексей, много, земляной такой силищи, — продолжала Ирина, — я не разграничиваю: город — одно, деревня — другое. Сейчас эти понятия рушатся. Но в некоторых, и не только у деревенских, есть тяжелая сила, такая инерция, которая давит их, заставляет все делать по-старому. Ты в людях не возбуждаешь любопытства, плотник.

— А что я — канарейка, что ли, с перышками? — горячился Лешка.

Он любил сидеть на верхотуре, затесывать коньки и стропила, смотреть в небо — такое было хорошо знакомо и привычно… Она не может его понять. Свое видит.

— Ты же обещал учиться, ты должен сдать экзамены, — говорила Ирина.

В ее интонации звучало уже незамаскированное раздражение. Лешка пожимал плечами, мутнел, огрызался:

— Зачем? Я не хочу. Обойдусь. Не дави.

Анохин, присматриваясь к неналаживающейся их семейной жизни, говорил дочери:

— Ты брось пилить его с учебой: каждому свое. Парень крутой — это тебе не Сизов. Он сам кого хочешь ломать может.

Алексей ему нравился — не пьет, строгий, вроде серьезный, — но разговаривали мужчины мало, по пустякам. Они с Ириной занимали две комнаты. В квартире была чистота, стояла хорошая мебель — то, что так поразило тогда Лешку. Теперь же вещи эти давили его, он словно стыдился зеркальных шкафов, боясь к ним прикасаться. Дорожки на полу лежали яркие, малиновые — всегда приходилось снимать ботинки в кухне и надевать тапочки. Но со всем этим он уже свыкся — дорожки были и в деревне не в диковину. Его подтачивала тоска. Он неосознанно чувствовал: что в прошлом его связывало с Ириной — грубая физическая страсть, — то сгорело, остался лишь один легковатый приторный дымок, не больше. Рвался к чистой жизни, а обернулась она хуже той, какую оставил в Степановой хате. Запутался… Иногда ночью, проснувшись, он вспоминал Машу, запах ее рук, ямочки на щеках, старую хату, темные сенцы с запахом полыни и березовых веников на жердях, — тогда он выходил на крыльцо, долго смотрел в ту сторону, где были Нижние Погосты. Он все чаще ловил себя на мысли, что думает о ней и, несмотря на время, она не уходит из его головы. Днями тоже частенько смотрел на белое снежное поле, ждал: вдруг появится она, и уйдут вместе, и станут жить, как и раньше. А Маша не являлась.

Как-то в воскресенье в Кардымове на базаре Лешка встретил Анисью Малашенкову. В плисовой жакетке, разрумяненная морозом, она возвышалась на возу, продавала ряженку. Лешке всегда нравился базар, с детства запомнившийся запахами коней, сбруи, поросят, сена, муки, парного молока и дегтя. Но теперь его тянуло на базар одно желание: или увидеть Машу, или кого-нибудь из Нижних Погостов, чтобы расспросить о ее жизни. Высчитал, что должна бы родить. Сходиться обратно — нет, не собирался, но сердце тянуло… Анисья сидела на возу со взбитой выше колен юбкой, с пунцовыми щеками, толстая, важная.

Лешка три раза сзади подходил к возу, но на глаза Анисье показываться боялся. Кружил по людной толкучке, а сам то и дело поглядывал на воз. Наконец он купил в промтоварной палатке набор распашонок за двенадцать рублей, кусок ситцу и приблизился.

— Вот, Мария себе платье сошьет. И это тоже… Ты ей скажи: я ее не забыл, но пусть пока ни на что не надеется… — проговорил он, избегая ее взгляда.

Анисья, сдвинув брови, нехорошо раскрыла губы в усмешке:

— Подарок-то забери обратно. Он ей не нужен.

— Тебе трудно передать?

— Не трудно. Только и она о тебе, о кобеле несчастном, не сохнет. Таких гусаков много! Хватит, не беспокойся. Ого, какие находятся! Культурный человек, благородный парень берет ее. У них свадьба скоро. — Глянула в суженные Лешкины зрачки, выпалила злей, ядовитей: — Так что хвост трубой не подымай: цена тебе — ломаный пятак, не больше-то.

Лешка отчего-то сморщился, выкинул руку.

— Погоди лаяться. Вправду, что ли, выходит за кого?

— Стану я врать. Точно, у них все улажено.

— А ребенка что же, родила?

— От таких не рожают. Очень нужно!

Слова ее покоробили его, он раздумчиво отошел, потерянно оглянулся: даже издали можно было угадать на губах Анисьи язвительную, убивающую наповал улыбку. Поджидая на горе попутную, он машинально развернул сверток, зачем-то понюхал распашонки, опять уложил их в розовенькую папиросную бумагу, сунул сверток в руки встретившейся девчонке и быстро пошел по большаку.

40
{"b":"551932","o":1}