Рано утром в четверг нижнепогостинцы выехали на сенокос. Вторая бригада Анисима Круглякова — тридцать пять человек — прибыла в Малинину отрогу стоговать. Тонкое полевое сено — перетомленный мед, хоть чай заваривай — давно пересохло, крошилось под ногой в порошок. Перележиваться дольше было опасно: не корм соберешь — труху. К тому же не за горами была и жатва яровых; рожь тоже гнула усталый колос к земле, золотой рябью текла по залитым жаром полям.
Бригада пристроилась жить в летошних шалашах на левом берегу Угры: тут было вольно с водой, чтобы варить еду, пить, а главное — мыться после изнурительного рабочего дня.
Разбились на четыре группы. Маша попала вместе с Верой Крагиной и Любой Змитраковой. Уместились в одном шалаше над самым берегом: отсюда начинался крутой, восьмисаженный спуск с нагой обветренной глиной, едва прикрытой у самой воды лозняком, красноталом.
На другой день к ним в шалаш перебралась еще Анисья Малашенкова — сильная сорокалетняя баба, вдовеющая с самой войны.
Сдвигал сено в валки на конных граблях Сивуков. Голый, в одних трусах, с замотанной полотенцем головой, Сивуков гонял коней по рядам, истекая потом, покрикивал:
— Шевелитесь, девочки, дождь бы не натянуло!
Но сизое небо, кроме яростного солнца, пока ничего не сулило. К навильнику не притронуться рукой — успели набить мозоли: гребли в перчатках. Анисья, как самая сильная, ухая, отрывала вилами от земли огромные беремя, вершила копешки. Люба, Вера и Маша, повязанные по самые глаза косынками, гнали вилами трескучие вороха сена.
Они поснимали кофты, а Вера и юбку, стеснительно поглядывая на Сивукова, — отворачивались, когда тот подгонял близко косилку.
— Девчата, вы меня не бойтесь, я смирный! — крикнул им Сивуков: сам же жадно, как кот, маслился взглядом, бегая по их спинам.
— Испугались, дожидайся, — отругнулась Анисья.
В ложбинах высоких грудей Анисьи копился, блестел пот. Она сняла резавший спину лиф, рукавом кофты утерла влагу, пробормотав:
— Прямо Африка!
— Градусов, тридцать пять. Давно такой жарищи не было, — отозвалась маленькая чернявая Люба.
Плечи Маши — она тоже сбросила стыдливо кофточку — словно покрылись лаком. Вера, высокая, с угловатыми плечами, проговорила сквозь смех:
— Нас, девчонки, только на кино снимать.
Когда Сивуков завернул стрекочущие грабли, Анисья попросила:
— Ох, погодь ты трошки, пусть немножко жару сгонит. Невозможно!
— Кругляков приказал отрогу нынче убрать. Тпру-у, че-орт!
Сивуков слез, поправил сбившуюся шлею на одной взмыленной кобыле, опять взобрался на железное, по форме трефы, сиденье с подстеленной и вмятой охапкой клевера, оглянулся на полураздетых копнителей, даже губы раскрыл от изумления:
— Мощные вы… — пробормотал он, неспокойными руками наматывая на ладонь вожжи.
— Чего уставился! — осердилась Вера. — Будто не видел?
Как черная птица, сеногребка снова поплыла в травяное дымящееся марево, окунулась в ложбинку, Пропала в ней, выползла, загибая по кругу. Стрельчатый, однообразный звон кузнечиков сгущал жару. В ближних кустах попискивали молодые дрозды. А в воздухе по-прежнему лютовало одно колючее, ненасытное солнце. От травы текла густая, тягучая, точно патока, сладость.
Маша нет-нет да и ловила себя на мысли, что часто засматривается на дорогу в сторону Нижних Погостов. С чего бы ей туда смотреть? Это странное, нетерпеливое чувство приходило к ней всегда, как она расставалась с Лешкой. Вот и сейчас невольно глаза высматривают, не спрыгнет ли с попутного грузовика он, единственный, желанный? А ведь давала себе зарок: до расписки и не думать о том запретном и стыдном, чего добивался Лешка…
К вечеру, когда немного сбавила жара, работа пошла ходчее, веселей. Закопнили почти всю отрогу: осталось немного за бугром. Девчата так разработались, что казалось, могли двигать граблями безостановочно. Сивуков распряг наконец-то замученных коней и, не стреножа, а лишь спутав, пустил пастись около Угры.
Солнце сверкало над лесом, садилось в раскинувшееся на полнеба огниво. По низине, за рекой, едва угадываемые, вились сумерки.
Сивуков, словно ослепший, утирая лицо и грудь рубахой, пополз под берег — купаться. Оттуда, снизу, крикнул:
— Идите, девчата! Я вас топить буду!
— Мы с тобой не мечтаем, — сердито бросила Вера.
Сивуков слыл бабником — девчата побаивались его быстрых, грубых, нахальных рук.
Наскоро похватав в шалаше полотенца и мыло, стайкой ушли метров на триста ниже по течению: тут была отмель с крепким дном и узкой полосой песка на берегу. С того берега вода отливала закатным разящим огнем, струилась, а с этого стояла недвижная, голубая, тихая.
Они разделись совсем. Маша стыдливо загородилась руками. Анисья, похлопывая себя по грудям, усмехнулась:
— Стыдливая. — Прибавила, поучая: — Привыкать пора бы. Бабе своей красы стыдиться нечего.
Она плашмя, грудью ударилась о воду, поплыла рынками к другому берегу. Маленькая и диковатая Люба, всегда боявшаяся воды, взвизгнув, села на мелком — она не умела плавать.
Вера поплыла свободно, ровно выбрасывая руки, — саженками. Маша, умевшая кролем, стала догонять Веру, обернувшись, крикнула Любе:
— Купайся смотри у берега!
Вскоре легли на теплый песок. Анисья начала чесать гребенцом длинные темные волосы; они текли волной под руками. Вера погладила ее могучую спину, спросила:
— Отчего, Аниска, у тебя детей не было?
Анисья долго не отвечала. Сказала, поглядывая за реку:
— От котов не хочу, а муж знаешь где… С войны не вернулся. Жили с ним мало.
— Ты вот золото, а Нюрка Ухтина — прости господи, а каким мужчиной владеет. Не пойму я это, — задумчиво проговорила Люба.
— С мужиком жить — ума большого не надо, — прищурилась Анисья, немного погрустнев, но тут же встрепенулась, и на лице ее разлилось обычное, ровное выражение доброты и ясности.
— Любовь, однако, тяжело найти, вздохнула Вера, — она не валяется.
— Это точно, — сказала Люба.
— Вы-то что знаете обо мне? — громко и насмешливо спросила вдруг Анисья. — Водку пью, матерщинюсь? Правда, бывает. А я, может, присушенная, девки.
— Это чем же? — попытала, блестя глазами, Люба.
— Любовью своей. Старой, какая была и которой никогда не быть уже. Была, да сгорела.
Они замолчали. Вера провела ладонью по животу, швырнула на него горстку песка.
— Хороший был твой Егор? — спросила она Анисью после молчания.
— Хороший?.. Кому как. А мне — лучшего б в мире не надо. В свете с огнем не найдешь. Тряхнет, бывало, чубом — меня наскрозь так и прожжет, умел он так делать. Тряхнет — меня как иглой в сердце, — Анисья сильно, до хруста потянулась. Затем, раскрыв изумленные глаза, словно увидела что-то ранее недоступное, умолкла на мгновение. — Помню, как я его провожала, он взял мою руку и сказал: «Коли убьют — так ты не горюй, ты у меня вечная». Потом знаете как было: запел паровоз, а я подумала: «Это он нас разлучил навеки». А потом листок бумаги — и все. — Анисья сердито и быстро встала на ноги. — Айда, девчата, завтра опять вставать рано.
Маша, раскинув руки, прокричала в пустоту поля — в сторону Нижних Погостов:
— А-у-у!
Вера, удивленная, обернулась:
— Что ты?
— Я его видеть хочу, — тихо, чтобы не слышали остальные, прошептала Маша и всхлипнула.
— Тю, лю-убовь, что ли? И откуда она? Такого добра, как Лешка, хватает, — сказала Вера сердито и покачала осуждающе головой.
V
Зной палил по-прежнему, сенокос не кончался. После того как закопнили, начали стоговать. У девчат обгорели лица. Приклеенные носы из подорожника не держались одной минуты, сохли, опадали. Сивуков теперь подвозил воду и еду: ее готовили в первой бригаде. Утром он ездил за продуктами в Погосты. Маша ждала обеда с нетерпением и каким-то страхом.
Ей почему-то казалось, что Сивуков должен непременно привезти дурные вести. А вести эти связывались с Лешкой, да и за деда беспокоилась. В этот день работали на втором стоге. Маша стояла на тесовой подклети, швыряла кверху охапки сена. Принимала от нее Анисья, возвышающаяся с краю.