Ночью она неспокойно спала… Пропал аппетит, питалась мороженым, булочками. Мать встревожилась: не случилось ли чего?
Левушкин куда-то исчез на две недели. Пришел он к концу работы, какой-то вялый, ссутуленный — одна ялешь блестела выразительно.
— Свинство! Вся жизнь — свинство, — сказал Левушкин.
Когда они пошли опять вдоль Набережной, он неожиданно обнял Катю, начал целовать с тем наигранным, отрепетированным исступлением, какое бывает у людей потрепанных, разбросавших свои чувства еще в ранней молодости.
— Бросьте, укушу, — вырвалась Катя.
— Катя, милая, золотце, вы не понимаете диалектики чувства. Чувство потом приходит, так сказать, в процессе наслаждения, — объяснял Левушкин.
— Не паясничайте. Вам стыдно. Да! Вы мне в папаши годитесь. У вас, наверно, десять детей.
— Проза века! — философично сказал Левушкин. — Вы пожалеете.
— Ни капельки. Несчастный старик!..
— Ха-ха-ха!
Кате сделалось плохо, тоскливо. Левушкин вобрал в плечи шею, замолчал и закурил.
— Прощайте, — сказала Катя.
— Я буду бороться со своими страстями, — очень правдоподобно пообещал Левушкин.
— Боритесь, — вежливо разрешила Катя.
Она одна шла по засыпающим улицам, по сонным пахучим скверам, в них нахлестывали скворцы, а из-за реки тянуло первой молодой зеленью. В пруду возле дома кричали лягушки — тоже, наверно, любили. Луна над домом стояла теплая, мирная, косоротая — смеялась.
— Дуреха, — сказала Катя луне и заплакала.
А дни все тянулись и тянулись — уже по-летнему нескончаемо длинные. В комнатах и коридорах конторы пахло пылью, сургучом и кожаными брюками Тимохина. В стенной газете неожиданно появилась заметка, разоблачающая бюрократизм в конторе связи: карикатура изображала Тимохина, который буквально «сидел» на плечах работниц в своих кожаных брюках.
Тимохин трудно переносил заметку, посерел, потяжелел, распекал работниц за малейшие упущения.
Как-то Катя решила записывать счастливых в свой блокнот. Сперва эта мысль показалась ей наивной, детской, но мысль окрепла, и Катя принялась за дело. Счастливыми считала тех, кто светился глазами у ее окошка, а таких, правда, насчитывалось очень мало.
«Счастливым» в середине дня явился большой, неуклюжий парень в коричневой грубой куртке на «молниях», в кирзовых сапогах примерно сорок пятого размера. Небритый ежик волос лез из-под синего берета, веселые, озорные глаза говорили о том, что ему решительно все нравится на белом свете, — всунул широкое смеющееся лицо в окошечко, подмигнул и сказал:
— Посмотрите, пожалуйста, Боровикову.
Катя, как всегда у новеньких, внимательно изучила паспорт счастливого, он шибко пах табаком и потом и был старый, весь переломанный, а с фотокарточки глядел совсем желторотый парнишка в клетчатой ковбойке — наверно, десятилетней давности.
Боровиков ходил целый месяц, день в день, и все такой же счастливый, все с тем же веселым лицом. Только Катя заметила, что у самых глаз его набежало морщинок, будто Боровиков шел через пелену паутины — она и налипла. А между темных разлатых бровей прижилась еще складка, и сразу в ней утонул пушок, что стеснительно и по-детски смотрел с лица. А еще заметила Катя — может, одна она, — парню больно, нехорошо и трудно ему бороться со своей жизнеобильной веселостью, которая лезет из него, как травка после дождя, она лезет, а ее бьет горьким дымом.
— Нет, ничего нет, — как можно ласковей говорила Катя и не глядела на Боровикова; тот топтался еще немного, ненужно покашливал, вздыхал, уплывал косолапо к выходу; дверь за ним закрывалась, тягуче скрипя.
Между тем дни все шли, а писем не было. Все мысли Кати теперь были заняты одним — письмом Боровикову. К окошку «До востребования» Боровиков приходил около шести вечера, и, поджидая его, Катя складывала в голове слова, какие скажет ему.
Как-то ночью он ей приснился — она, замирая от счастья, шла с ним по цветущей долине, потом он исчез, а Катя долго бежала, чтобы найти его…
Катя вылезла из постели, села на подоконник Снизу, со двора, текла предутренняя свежесть и запах жимолости, и кто-то, наверно сторож, ходил по улице, гремел сапогами и кашлял.
Потом Катя видела, как по сонной, еще туманной улице от гостиницы, вниз к реке, прошагал с полотенцем на плече Боровиков. Катя высунулась из окна второго этажа — Боровиков спустился к воде, его укрыли туман и берег, но было слышно, как он ворочает своим телом воду: сильно, упрямо. Катя влезла в постель, улыбнулась и стала глядеть в потолок: там розовели и шевелились заревые пятна света, похожие на него. Думая о женщине, которая не писала Боровикову, Катя старалась представить себе ее. Она, почему-то рисовалась ей тоненькой, в желтой шляпке, с усиками на капризной губе, с прической «бабеттой». Вот они шагают по улице, Боровиков подпрыгивает, толкает ее, неуклюже держит за острый локоть, а женщина холодно улыбается. Катя придумала мстительные слова женщине, но тут же забыла про них — давно трезвонил, содрогаясь, будильник: звал на службу.
Три дня Боровиков не приходил на почту. Явился он на четвертый день, пыльный, усталый, измученный ожиданием.
— Вы обязательно получите. На днях, — сказала Катя, покраснев. — Правда. Письму долго идти.
— Близко, — мрачно усмехнувшись, сказал Боровиков и протянул заказное письмо.
Так вот она кто — Елизавета Егоровна, и фамилия у нее его, Боровикова. А город и правда не дальний: Смоленск.
Катя списала в свою записную книжку адрес, еще не зная как следует зачем, тщательно проштемпелевала, наклеила марки, письмо положила поверх большой стопки — не пропало бы.
Утром не знала еще о командировке, а после обеда выяснилось: ей, Кате, нужно ехать в Смоленск.
Иногда увидишь то, что не предназначено твоему глазу. Перед отъездом в парке Катя встретила Боровикова. Он сидел на лавке, зажав пальцами потухшую папиросу. Лицо большое, страдающее, горько сжатые губы. Боль пронизала сердце Кати, ей захотелось подойти к нему, сказать что-либо душевное и важное. Есть же в жизни более значительные, возвышенные цели. Но есть и мелочи, просто люди позорно запутались, погрязли в мещанстве, в страстишках. И так переживать нельзя, потому что… и хорошие девушки есть…
Подивившись своим мыслям, Катя не окликнула Боровикова. Она пришла домой, походила по кухне, разогрела суп. Потом начала укладывать в спортивный чемоданчик вещи: деньги, пудреницу, пузыречек духов, зеркальце, книжку со стихами — и, все та же самоотреченная, спокойная и недоступная для мелочей, уехала автобусом на вокзал.
На вокзале в ожидании поезда Катю не покидало чувство ответственности. Командировка была несложной, но Она боялась и терялась перед разговором с той, неизвестной, женщиной. Вокзальчик был крошечный, весь желтый, с пивным киоском, с деревянными топчанами и картиной трех богатырей. Сев на диван, Катя начала думать о Елизавете Егоровне. Глупая, какого счастья не видит!
А возможно, что-нибудь случилось, болезнь или какая другая беда?
Вошел дежурный — маленький, кривоногий, погремел сапогами и многозначительно сказал, посмотрев на Катю:
— Все ездют, ездют… — И ушел.
Быстро сделалось темно. Огня в вокзале почему-то не зажигали. Пахло куревом, дорогой, а с улицы в фортку полз острый запах угля и еще чего-то. Катя впервые ехала в большой город — сердце постукивало взволнованным молоточком, странно все обмирало в груди, точно летела на крыльях.
По коридору прогомонили голоса, протопали сапогами, на улице под окнами кто-то звучно, как после понюшки табаку, чихнул, высморкался и сказал простуженно:
— Так крепче прочищает.
Другой человек засмеялся и сказал молодым голосом:
— Перепонки можно сорвать.
Издалека с фырчанием прикатил паровоз, мимо окон затукали, останавливаясь, вагоны. Катя быстро вышла на плохо освещенную платформу и неожиданно увидела Боровикова. Он стоял посреди платформы, широко расставив ноги, и глядел в вагоны, отыскивая взглядом кого-то.