Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Шаман вернулся вечером, держа в руке бутылку с водкой. Прежде чем налить ее в деревянную чашку и выпить, он обмочил палец водкой и провел по моим губам.

Шаман сел на корточки возле камелька и, схватив рукой пылающее полено, поднес его к трубке. Он долго о чем-то думал, затем взял доску и тем же ножом, которым выстрогал меня, стал крошить табачные листья, смешивая их с корой сосны. Синий дымок вился над его трубкой, выточенной из березовой ветки и отделанной медной пластинкой, на которую был истрачен ружейный патрон. Это была красивая вещь, как, впрочем, все другие вещи, которые я видел, разглядывая жилище. Особенно мне нравились коврики-кумаланы из оленьих шкур с разноцветным орнаментом, вышитые бисером искусной рукой жены шамана.

Замедленность всего, что теперь я видел и слышал, говорило мне, что это не быт, а бытие. Да, само бытие, простое и бесхитростное, как та песенка, которую напевала хозяйка чума.

Живя в городе и приходя в коммунальную кухню, чтобы поджарить на керосинке яичницу или вскипятить кофе, я всегда с особой остротой ощущал мещанскую пошлость быта, мелкую суету домашних хозяек, быта, чьим символом был запах керосина или раковины, в которую так непоэтично капала вода из крана.

Совсем по-другому выглядело все, что творилось в чуме. Чудесный запах жареного на углях мяса смешивался с не менее аппетитным запахом кирпичного чая, заваренного на густом, как сливки, оленьем молоке.

Как прекрасна была жизнь человечества, когда человечество бродило по бескрайним лесам, не знало унылых домов и монотонных улиц и строило свой кров не из тяжелого камня, а из легкой, как облако, березовой коры.

Мир «Калевалы» и «Гайаваты» был намного прекраснее, чем мир квантовой механики. Такие мысли появлялись у меня. Но ведь теперь я был не аспирант, влюбленный в ультрамикроскоп и центрифугу, а плосколицый таежный божок, вырезанный из сосны. А сосновому существу, пребывающему в дымном чуме, разве пристало думать иначе?

Я оказался в не спешащем никуда мире. Все ежедневно повторялось: приготовление еды, шитье зимней и летней одежды, раскуривание трубки, медлительный разговор мужа с женой о том о сем. Но в этом повторении, похожем на легкий шум лесной реки, я не чувствовал монотонности, как в ритме «Калевалы» и «Гайаваты», сливавших слова и жизнь в одно спокойное течение, где миг и вечность одно и то же.

В полудремоте я все мечтал о том, когда меня вынесут за пределы чума. Но вскоре в этом надобность отпала. Я стал видеть сквозь берестяяую стену. По-видимому, я действительно начал понемножку превращаться из идола в бога, коли уже мог видеть сквозь стены.

Я видел женщин, достававших из оленьих мешочков любимое оленье лакомство — соль, и оленей, лизавших ладони добрых женских рук, я видел облака, плывущие над конусообразной горой, и синее прозрачное тело речки, где качались отраженные лиственницы.

Это был тихий, никуда не спешивший мир, покой которого скоро нарушили купцы. Они приехали в стойбище на волокушках — длинных жердях, привязанных к хомутам лошадей. По-видимому, они не любили или не умели ездить верхом. А таежные тропы были слишком узки, чтобы пропустить телегу или тарантас.

Купцы приехали с товаром, и скоро начался торг, а потом и безобразный пир. Шаман тоже принимал в нем участие.

Охмелевшие люди, встав в круг, начали плясать — мужчины, женщины, старухи, старики. Их движения были изящны, легки и подчинены древним ритмам, доносившимся сюда, как эхо далеких тысячелетий и веков. А купцы хлопали в ладоши и ждали своего часа, когда охмелевшие охотники отдадут пушнину за бесценок, довольные теми безделушками, которые получат взамен.

Вот тут-то я и должен был вмешаться, если я был не идолом, а истинным богом.

Мне нужно было встать, выйти из чума, сделав всего несколько шагов, и пристыдить купцов. Но, к сожалению, я был не в состоянии сделать даже полшага. Я мог только созерцать, видя со своего места все, что творилось в стойбище. По-видимому, таежный бог, в которого меня превратила Офелия, был жалким существом, всего-навсего деревянной вещью, привязанной к одному месту, как всякая вещь.

Я стал сердиться на шамана. Ведь он просил меня заступиться за свое маленькое племя, а теперь сам оказался возле купцов, своим поведением содействуя обману. Но мой гнев был бессилен, как бессильно желание рассердившейся вещи.

Женщины и мужчины плясали. Плясали дети. Плясали, приседая, старики и морщинистые старухи, не вынимая изо рта дымящихся трубок. Казалось, плясала и конусообразная, похожая на чум, гора вместе с синей речкой, в течение многих веков, а может и тысячелетий, обегавшей гору и снова возвращавшейся на свое место. В вечном движении реки, в спокойно-величавой игре ее с ее подругой горой было нечто столь же прекрасное, как в ритме затянувшегося танца.

На поляне возле костров плясали десятки мужских и женских ног, обутых в легкие унты из оленьей кожи, расшитые разноцветными полосками бархата и бисером. Женские, мужские и детские ноги делали одновременные движения, то очень быстрые, то замедленные, вовлекая в танец все, что их окружало, — гору, речку, озеро, лиственницы и их гибкое отражение в воде. И только купцы сидели на своем месте, рыгая и переглядываясь, ждали того часа, когда можно будет начать торг. Древний, как тайга, ритм танца и монотонные слова песни не пробудили в их деловых душах желание забыть о делах, о пушнине. Они волоклись сюда на волокушках сквозь то каменистую, то болотистую, колючую и душную тайгу вовсе не для того, чтобы соблюдать интересы этих жалких и ничего не смыслящих людишек, сейчас так смешно и так нелепо двигающих ногами.

Я все видел и все понимал, но ничем не мог помочь маленькому племени, хотя и был богом.

Я стал сердиться на себя, на свое бессилие, на Офелию, которая, оставив при мне мои чувства, лишила меня рук, ног и даже голоса.

Шаман вернулся в чум, когда закончившие торг купцы уехали на своих волокушках, увозя собачьи, беличьи и рысьи шкурки. Шаман пошатывался и чуть не упал. Хозяйка чума, его сухопарая жена, тоже была пьяна. Нагнувшись, она стала изрыгать из себя все, что съела и выпила. Ее нутро буквально выворачивалось наизнанку. Но шаман не обращал на нее никакого внимания. Подойдя ко мне, он стал упрекать меня, что я забыл свои обязанности бога, не наказал купцов, позволив им спокойно уехать из стойбища и увезти пушнину. Где я был? — допытывался шаман. Неужели я ничего не видел? Кому нужен вечно сонный, ничего не замечающий бог?

Мне хотелось сказать ему, что и он вел себя не очень-то достойно. Где та пушнина, которая лежала в чуме? Ведь ее тоже увезли купцы, оставив за нее немного полинявшего ситца и бутылку водки, которую шаман держал в руке. Но все необходимые слова остались со мной, потому что я был вещь, безмолвная, как все вещи.

А шаман все перечислял и перечислял мои прегрешения, желая свалить всю ответственность на меня.

Когда наконец он устал и свалился на нары, в чуме наступила тишина. Но эта тишина не радовала меня. Я был почти убежден, что рано утром в тот час, когда хозяйка чума начнет разжигать костер камелька, чтобы вскипятить в черном котелке густой кирпичный чай, шаман выполнит свои угрозы и бросит меня в пылающий огонь. И это будет довольно будничная гибель, не занесенная ни в какую летопись, гибель, о которой никогда и ничего не узнает человечество.

Шаман громко храпел, положив руку с откушенным пальцем на свою спящую супругу.

Наступила ночь, которая оказалась последней моей ночью в стойбище.

Я услышал лай собак. Собаки явно лаяли на кого-то постороннего, чужого. Потом послышались шаги. В чум вошла Офелия и сказала тихо, чтобы не разбудить шамана и шаманшу:

— Молчи, если не хочешь попасть в огонь, как твои бездарные предшественники.

32

Послышались упругие женские шаги. Половица скрипнула. Дверь открылась. Вошла Офелия, в одной руке держа медный чайник, а в другой сковородник со сковородой, на которой шипела яичница-глазунья. Эта глазунья на шипящей сковородке, незыблемая как негодующий голос соседки, служила ярким опровержением того, о чем рассказывалось в предыдущей главе.

127
{"b":"551907","o":1}