Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Когда я шел по улице, прозрачными становились камни и казалось, лесная река течет внутри домов, смывая со всех лиц и предметов пыль обыденной жизни…

Я слышал, как куковала кукушка, повторяя себя в звуке, но звук был чист, и мне чудилось, что сама природа окликает меня и ждет, когда я отзовусь.

Прекрасны были эти мгновения. Переливаясь, как голос кукушки, они превращались затем в часы и дни. Я шел в сквер, где недавно была поставлена статуя, изображавшая древнегреческую богиню. Никто кроме меня не знал, что богиня притворялась статуей, что она была живая.

— Офелия! — окликал я ее. — Сколько же необыкновенных дней ты мне подаришь? Мне нужно закончить поэму. И мне совсем не хочется спешить.

Я возвращался домой в свою маленькую комнату, садился за стол и раскрывал книгу одного удивительного поэта. С ним тоже были откровенны и явления и вещи, но, глубоко чувствуя и понимая язык всего окружающего, он тем не менее был несчастен.

Почему? Я этого не мог понять. Я никогда еще не испытывал такого счастья, как теперь, когда Офелия превратила меня в подобие кентавра, чудесно соединив лес и человека в одно существо.

Ночь уносила меня туда, где шумел лес и неслась лесная река. И когда наступало утро, рано-рано, когда еще не проснулись люди в домах, она возвращала меня в город. И тогда слова, которые я набрасывал на бумагу, становились озерами, тропой, вьющейся в горах, свистом иволги, молнией, прорезающей темноту.

Я ходил по комнате из угла в угол и повторял эти слова, а за окном уже начал шуметь дождь, чтобы закончить строфу той главы, которую я писал.

Но не дописал я главы. Не дали. Пока шумел дождь под окном, вошла Офелия, тяжело, но бодро ступая мраморными ногами.

А затем… Затем перевернулась страница, но не моей рукописи, а той немножко страшноватой поэмы, которую творила Офелия отнюдь не только из одних слов.

В кого же она превратила меня в этот раз? В рыцаря? В древнеегипетского жреца? В екатерининского вельможу? В крестьянина, поджигающего помещичью усадьбу? В киноактера Адольфа Менжу с усиками жуира и манерами светского льва? В папу Пия, пронумерованного латинскими цифрами? В Казанову, потерявшего счет своим легкомысленным победам? В Христофора Колумба? В великого хитреца и подлеца Фуше? В Вандомскую колонну или в картину Питера Брейгеля Старшего, прозванного «мужицким»? В Леонардо да Винчи или в самого Микеланджело?

Ни вы, ни я не смогли бы ответить на этот вопрос.

Она превратила меня в полено, при этом сохранив сознание, в котором, казалось бы, совсем не нуждалось это полено.

Сознание-то и помогло мне осознать ситуацию. Ситуация была самая непредвиденная. Полено находилось в деле. Его держал в своих ловких сильных руках шаман. Орудуя острым ножом, он вырезал из дерева своего нехитрого плосколицего божка.

«Что делает со мной жестокая Офелия? — подумал я. — Еще полчаса назад я был поэтом в большом городе. А сейчас, даже стыдно сказать, сосновое полено, сырой материал в руках неграмотного человека, какого-то полудикаря».

Но неграмотный человек, полудикарь, никогда не учившийся в Академии художеств, оказался талантливым скульптором. Дело подвигалось довольно быстро. Полено превратилось в таежного бога, как воображал шаман, или в идола, как думал я, не подозревая, что идол как раз-то и окажется истинным богом.

Стружки летели во все стороны. И по движению ножа, и по удовлетворенному взгляду узких, посматривающих как бы из щелочек глаз шамана я начал догадываться, что у полена уже появилось лицо с носом, ртом и глазами, тоже узкими, как щелки. А если бы не было глаз, откуда бы я видел шамана, его воняющую олениной руку и нож, который так и бегал по дереву, вгрызаясь в его пахнущую сосновой смолой плоть.

Закончив свою работу, шаман поставил меня — деревянного идола (а может, и истинного бога) — в углу покрытого берестой чума и стал молиться. Он произносил слова, смысл которых был мне понятен только отчасти. Это была не только молитва, это был разговор со мной, и разговор по душам. Правда, я молчал. Но он говорил за себя и за меня. Он просил меня, чтоб я был доброжелателен к нему, к его жене и к его маленькому племени, которое спаивают водкой и ловко обманывают бородатые жадные купцы, подсовывая в обмен на ценную пушнину всякий негодный хлам.

Шаман жаловался мне на купцов и на какого-то чиновника Авдея Иваныча, который тоже требовал пушнины, но взамен не давал ничего, даже никому не нужных тряпок. Шаман просил меня, чтобы я наказал чиновника, принеся ему в подарок небольшую беду (большой беды он не желал даже врагу), и заодно наказал и купцов за их жадность, но тоже не слишком строго, потому что у них есть жены и дети, а детей нельзя обижать.

Слова шамана и его желания были справедливы, и я почувствовал к нему симпатию, несмотря на то, что он был знахарь и разносил повсюду суеверия и мрак.

«По-видимому, и среди знахарей попадаются порядочные люди», — подумал я, очень озабоченный просьбами шамана.

Вряд ли без помощи Офелии я мог бы выполнить все эти просьбы. Но Офелии не было поблизости. Она где-то скрывалась. И если в городе ее было нетрудно найти, обойдя сады и скверы и вглядываясь в лица псевдоантичных статуй, то здесь же не город, а тайга и можно скрываться от людей, превратившись в лиственницу, в зверя или в камень.

Перечислив все просьбы и желания, шаман попросил меня их не забыть. Он сказал, что мой предшественник, плосколицый бог, тоже вырезанный им из сосны острым, хорошо отточенным ножом, страдал крайней забывчивостью и потому был брошен в костер. Кому хочется иметь бога, невнимательного к просьбам людей, судьба которых всецело зависит от него.

Голос шамана стал грозным, и из узких щелочек косо смотрели на меня его глазки, которые вдруг стали хитрыми, как у младенца, пытающегося обмануть отца или мать.

Испугали ли меня слова шамана? Пожалуй, немножко испугали. Я был вырезан из сухого дерева и живо представил себе, как буду гореть.

Помолившись, шаман решил, что я голоден, и помазал мои губы медвежьим салом. От этого мне стало не по себе, словно медведь облизал мне лицо своим липким скользким языком.

В чуме было тихо. Горел огонь в камельке, в том самом камельке, где сгорел мой предшественник, не справившийся с трудными обязанностями бога. Мне хотелось узнать, что было за пределами жилища, но я хоть и был богом, однако не умел видеть сквозь стены, сшитые из бересты, положенной на остов из крепко связанных ремнем жердей.

Запах дыма приятно щекотал ноздри. Пахло олениной, жарившейся на горячих углях. Шаман куда-то ушел. И я слышал только покашливанье его сухопарой жены, шившей чулки из шкуры оленьего выпоротка толстой костяной иглой, сквозь ушко которой была протянута крепкая, как ремень, жила.

Старуха напевала себе что-то под нос и изредка почтительно поглядывала в тот угол, где на неаккуратно вырезанной доске стоял я — новенький, пахнущий стружками бог, существо, от которого зависела судьба сотен людей, составлявших небольшое племя, кочевавшее по бескрайней тайге.

Она напевала, вспоминая свою молодость еще до того, как будущий ее муж — начинающий, но подающий большие надежды шаман — выменял ее у отца за упряжку быстрых оленей и большую связку вывернутых наизнанку беличьих шкурок. Она вспоминала молодость, и река вплетала свой далекий шум в слова ее песни, то грустной, то веселой, и тень облака отражалась в далеком озере, принесенном сюда в чум ее воспоминанием.

Воспоминания чем-то похожи на сны. Они несли ее туда, в прошлое, которое не вернется, к отцу и к матери, помершим от оспы несмотря на заклинание их зятяшамана, старавшегося изо всех сил отогнать смерть, но не добившегося успеха, вопреки своим знаниям и таланту.

Старуха пела, и голос ее был рядом со мной, но прошлое ее было далеко и от нее и от меня, как тень того облака, которое отражалось в озере ее детства.

Я стоял неподвижно, слившись в одно целое с тем местом, где мне предназначено было пребывать. В этой неподвижности было нечто странное и загадочно-новое, незнакомое. Не стал ли я уже вещью, спрашивал я себя, не подозревая о крайней наивности своего вопроса. Как будто деревянный идол может быть чем-нибудь иным. Но, может, я не идол, а истинный бог? Но если я бог, почему так мал и узок мой кругозор? Я знаю только о том, что происходит в чуме. Мир сузился до предела этого жалкого, пропахшего дымом и сыромятными кожами шалаша.

126
{"b":"551907","o":1}