Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Таким магическим свойством обладал занимавшийся переводами эрудит и философ Франковский, переведший «В поисках утраченного времени» Пруста, и, разумеется, Валентин Стенич.

У Стенича была внешность героев тех романов, которые он переводил. Это врожденное сходство он усугублял одеждой и манерами. Поступки его были подчас парадоксальны, как и его остроумие.

Помню, как мы стояли с ним в коридоре Государственного издательства на третьем этаже нынешнего Дома книги. К нам подошел молодой начинающий писатель М. Разговор зашел о Льве Толстом. М., сделав капризное выражение лица, сказал:

— Лев Толстой очень плохой писатель. Я могу это доказать без труда.

Тогда Стенич, схватив одной рукой хулителя, другой достал из кармана свисток и стал громко и неистово свистеть. На происшествие сбежались счетоводы, техреды, корректоры. Пришел комендант, привел милиционера.

— Задержите его, — сказал Стенич милиционеру, передавая ему сконфуженного М. — Он нарушил общественный порядок, оскорбил Толстого.

Несколько другой, еще более эксцентричный характер носили шутливые поступки Д. Хармса.

Когда он шел, на него все оглядывались. Из бокового кармана пальто выглядывала голова маленькой комнатной собачки. Эта деталь воспринималась как органическая часть его странного облика.

Однажды я стал свидетелем такой сцены. Хармс вместе с Никой Тювелевым вошли в кондитерский магазин фирмы знаменитого в те годы нэпмана Лора.

Ника Тювелев упал на колени перед элегантно одетым, похожим на иностранца Хармсом и на тарабарском, тут же созданном языке стал клянчить, умолять, чтобы Хармс купил ему лоровское пирожное. Собралась толпа, привлеченная сценой, вырванной из того не написанного, но сыгранного романа, который Хармс создавал не на бумаге, а в жизни. Эта любовь к парадоксу, эта игра в чудака, эта жизнь, превращающая обыденность в сцену, в недописанный Диккенсом эпизод Пикквикского клуба, очевидно, нужны были Хармсу для того, чтобы искусственно продлить и без того затянувшееся детство и отрочество. В мысленно продленном детстве он черпал свои удивительные стихи. Впрочем, таким был не один Хармс, а, пожалуй, вся литературная группа обериутов (Объединение реального искусства). Кроме Д. Хармса туда входили: А. Введенский, Н. Заболоцкий, К. Вагинов, Д. Левин, Ю. Владимиров, И. Бахтерев, А. Разумовский.

В 1929 году я присутствовал на вечере обериутов в студенческом общежитии Мытни. На давно не мытых стенах Мытни обериуты развесили странные плакаты, похожие на детские рисунки, и лозунг: «Мы — не пироги», написанный детскими каракулями.

Эстетическим кредо обериутов был парадокс, пришедший в литературу вместе с «Алисой в стране чудес» Кэрролла, вместе с Чарли Чаплином и английскими детскими стихами, имитирующими детский фольклор с его алогичным восприятием мира.

Для детской поэзии, особенно поэзии для младшего возраста, стремящейся вывернуть привычные явления и вещи наизнанку, чтобы дать почувствовать ребенку живую душу окружающего его мира, это было чем-то вполне естественным. Выворачивали наизнанку мир не только английский писатель Кэрролл, но и наши — К. Чуковский, С. Маршак. Хармс и Введенский сделали это главным принципом своей поэзии. Но то, что выглядело вполне нормальным в стихах, написанных для детей, вызывало недоумение, а иногда и протест, когда оно было пересажено в поэзию для взрослых.

Хармс сразу же уловил настроение аудитории и вместо «взрослых» стихов стал читать детские, превратив критически настроенных к нему студентов в детей.

Обериутский прозаик Дойвбер Левин, впоследствии героически погибший на Невской Дубровке, прочитал главы из романа «Похождение Феокрита». Роман Левина походил на картину Марка Шагала. Так же как у Шагала, в «Похождении Феокрита» размывались границы между тем, что могло быть, и тем, что могло только присниться. В нижнем этаже шагаловски фантастического дома жил обычный советский служащий, а в верхнем обитало мифическое существо с головой быка. Только потолок отделял современность от античности, спаянных вместе причудливой фантазией автора.

Обериутов опекал Маршак, почувствовав в них талант и оригинальность. Маршак в те годы был редактором Детгиза. Он находил среди литературной молодежи своих будущих учеников и сотрудников, давая задание и устраивая своего рода экзамен. С молодыми — начинающими — и с опытными литераторами он разговаривал одинаково серьезно и о серьезном.

9

В конце двадцатых годов на ленинградских улицах можно было встретить бородатого человека в старинной синей поддевке, широких штанах и сапогах бутылкой. Он был похож на лихача, только что сошедшего с козел. Но все знали, что это не извозчик-лихач, а знаменитый поэт Николай Клюев.

Никандр Тювелев частенько бывал у Клюева на Морской. Однажды он захватил с собой и меня.

Войдя в типичный петербургский двор, поднявшись по типичной городской лестнице, мы с Никандром остановились перед дверью. Я и не подозревал, что обычная петербургская дверь откроется в крестьянскую избу.

Но вот дверь открылась, и вместе с ней открылось нечто не поддающееся реалистическим мотивировкам. Перед нами была изба, по бревнышку перенесенная из Олонецкой губернии и собранная заново, разместившаяся в петербургской квартире.

Между бревен торчал мох. Из щелей выполз таракан. Под дощатым потолком были полати. Большая русская печь занимала половину избы. Перед печью стояла квашня.

За простым дощатым столом сидел человек с большим бабьим лицом. Борода казалась приклеенной. В углу висел портрет богородицы кисти Симона Ушакова одновременно икона и историческая реликвия.

Клюев, сложив совсем по-бабьи на животе руки, заговорил, окая и причитая, о погоде, почему-то о льне, гумне и деревенском густом сусле.

Слова его были слепком обстановки и дополняли полати, квашню, бревна, скрывавшие от глаз каменные стены старого петербургского доходного дома. Но вдруг кто-то нажал на рычаг машины времени. Олонецкая изба понеслась в XX век. Бабий, деревенский, окающий голос Клюева мгновенно изменился, по-интеллигентски заграссировал.

— Валери Ларбо, — сказал этот уже совершенно новый, другой, неожиданный Клюев, — Жак Маритен… Читали ли вы, советские студенты? Не читали? Так о чем же с вами говорить? О сочинениях Пантелеймона Романова, что ли?

10

Время юноши течет гораздо замедленнее, чем время пожилого человека, чье восприятие не столь остро, чтобы замечать бесконечное множество жизненных подробностей, расширяющих каждое мгновение, каждый час, каждый день и превращающих год почти в десятилетие.

Это ощущение временной необъятности рождала не только наша молодость, совпавшая с молодостью века, но и своеобразие культурной жизни Ленинграда.

Именно в эти годы академики А. Ф. Иоффе и Я. И. Френкель создавали свою школу физиков, а академик С. И. Вавилов — свое направление в биологии, направление, которое сумело использовать историю растительных видов не только для того, чтобы заново понять загадочную механику жизни, но и чтобы перебросить научный «десант» на далекий берег будущего, как бы заранее овладев там плацдармом.

На биологическом факультете читал лекции известный генетик и эволюционист Ю. А. Филиппченко, обладавший поистине артистическим умением вводить слушателей в мир биологических загадок и тайн.

— Наследственность — это память, — говорил он, цитируя знаменитого английского писателя и биолога С. Бетлера.

Я вспомнил эти замечательные слова спустя сорок лет, когда появилась теория информации и был расшифрован генетический код, и мы все поняли, что без «памяти» нет не только наследственности, но и самой жизни.

В университете между «физиками» и «лириками» не было китайской стены. Филологи заглядывали на лекции Ухтомского, Филиппченко, Хвольсона, а биологи и физики — на заседания университетской литературной группы.

От студентов-биологов слышали мы о малоизвестных тогда работах профессора А. Гурвича, впоследствии создавшего теорию митогенетического излучения.

43
{"b":"551907","o":1}