— Военные в селе давно? — спросил он.
— Весною… — начала она отчет о свадьбе сестры, как вдруг заметила, что Алексы думает о чем-то другом. — Позавчера пришли…
— Навсегда?
— Так говорят. Но уже сегодня были в бою и…
— Нина, людям не надо рассказывать о том, что услышишь. Алексы вернулся, и все, а что делал, что с ним было…
Он небрежно махнул культей, задев ею за стол.
— Есть дай.
Двигаясь как сомнамбула, Нина стала накрывать на стол.
— Алексы, ты ничего не узнал?
— О чем?
— Ну, об отце? — всхлипнула она вдруг.
— Когда мы были далеко, есть там такая Волынь, о которой не слышала ни ты, ни мать, может, отец слышал, так там я был в АК, в любомельской компании — название у нее по одному городу. Далеко мы в том Волынском воеводстве были, и долго это было, месяца четыре. И вот когда мы возвращались, то они, эти любомельские, шли через свои земли и ни одной родной деревни не нашли. Одни печи. И вот когда завязался бой, они вынули затворы из винтовок, — Алексы поудобней положил железную руку, чужую, словно оружейную деталь, — …чтобы не убить преждевременно, издалека, чтобы штыком почувствовать кости, — он говорил о враге, как об одном человеке.
Я у капитана Мотыля был… — добавил он и вдруг устыдился всего этого монолога. — Хлеба больше нет? — спросил он, потому что она слушала, не глядя на стол.
— Так ты ничего не узнал? Ну, об отце?..
— В одной деревне… — медленно начал он, жадно кусая черствый хлеб, — в одной деревне мы встретили сумасшедшего… Он засыпал колодцы. Все колодцы в деревне. Сожженной. Пока на постое рядом не узнали, с чего это началось. У него была жена полька. Когда пришли уповцы, он хотел ее укрыть и опустил в ведре в колодец. А они к нему: «Где твоя, говори». А он нет и нет. Пока ее не нашли. Но вытаскивать не стали. «Иди за топором», — говорят ему. Приносит крестьянин топор. «Руби», — говорят и на веревку показывают, к которой ведро привязано. Крестьянин ничего, целятся в него — ничего. «Руби, — говорят, — а то детям головы отрежем». И уже держат детей, а штыки в руках. Как начали эти дети реветь, так она снизу: «Руби! — кричит. — Руби, Остап!», или как его там. И он ударил топором. Утопил ее. Теперь по деревне ходит, воду там не берут…
Алексы внезапно встал и, вытянув шею, прислушался.
— Это Хелена возвращается. С мужем, — успокоила она его.
Алексы исподлобья посмотрел на иконы и сел. Но Нина чувствовала, что подозрительность в нем не проходит. Внезапно все погрузилось во мрак. Это Алексы задул свечу. Сквозь открытое окно донесся настойчивый мужской голос и неясный шепот сестры. Луна, ободренная темнотой, осветила двор; теперь было видно, что к их дому в сопровождении Хелены идет офицер.
— Бесстыжая… — пожаловалась Нина брату и вдруг заметила, что Алексы в комнате нет. За ней зияла темнота распахнутой двери.
Нина отпрянула от окна и остановилась посреди комнаты, через которую они обязательно должны были пройти. Стало тихо. Сейчас она ненавидела этого офицера. Вероятно, они сели на скамейку перед домом. Когда они о чем-то шептались, она боялась каждого их слова, когда замолкали, чувствовала, что тишина еще хуже.
Нина оцепенела. В чувство ее привел скрип открываемой двери. Потом послышался грохот, задвигаемой изнутри дверной скобы. Едва она успела отступить в тень, как Хелена была уже в комнате. Хелена отпрянула от двери, словно чего-то испугавшись, поправила волосы.
— Блудница! — грозно выкрикнула Нина слышанное когда-то в костеле слово. Оно, это слово, само заставило потянуться ее руки к растрепанным волосам сестры. Хелена сразу вступила в драку. Дрались они по-бабьи, больше всего стараясь обезобразить лицо. От неожиданного рывка обе упали, долго катались, заметая пол юбками, пока старшая не придавила более ловкую Нину. Нина лежала неподвижно, тихо, собирая силы. Вдруг она почувствовала, как на ее щеку упала капля, вторая… — Хелена плакала.
— Хелена, сестричка! — крикнула младшая, стараясь встать с пола. Она поднялась на локти и смотрела на нее долго, пока та не встала. Только потом поднялась и Нина. Хлюпнула носом. — Но ты все равно, — Нина зарыдала, и плач сломал ее голос, — блудница… — простонала она и выскочила из комнаты.
Нина никогда бы не поверила, что с того времени прошло всего две недели. Значит, этих рассветов, в которые она перекладывала голову из уютной темноты, было всего лишь несколько? И вечеров, в которые каждое слово Хелены, каждый ее шаг за пределы дома могли быть, — и были, она могла в этом поклясться, — изменой, — тоже всего лишь несколько? В конце концов, для всех в деревне время шло нормально, избавленное от страха, оно возвращало их к нормальной жизни. Но не для Нины.
Алексы шатался по деревне, и хотя все знали, что говорить о нем солдатам не надо, он все равно на всякий случай спал не дома, а уходил в поля. Согревая, но всей вероятности, места, осиротевшие после ухода милиционеров, которые теперь по-барски спали в охраняемой деревне на своих кроватях.
Но Кровавый Васыль, ликвидацию которого так подробно описывал плютоновый Гронь в день боя и свадьбы, снова дал знать о себе.
В Рудлю пришла потрясающая весть о том, что он сжег украинскую деревню, жители которой, обманутые видимостью правопорядка, сдали властям обязательные поставки зерна. Сжег ее вместе с людьми. Все мужчины, старухи и дети сгорели в заколоченном досками овине солтыса. Тела молодых женщин солдаты находили в радиусе двух километров от сожженной деревни.
«Это Васыль», — говорили повсюду. В живых он оставил лишь двенадцатилетнего сына старосты, чтобы было кому обо всем рассказать. Так Кровавый Васыль делал многие годы, утверждая в людях власть страха.
Из безрезультатной погони воинская часть вернулась в полночь. На следующее утро Нина, отправляясь в костел, столкнулась в дверях с откуда-то возвращавшейся Хеленой. Вечером военные забегали вокруг поста. Нина наблюдала за их действиями, стоя у забора на задах усадьбы, как вдруг услышала за собой тихие шаги. Она повернула голову и застыла: к ней шел офицер. Офицер был вооружен, на плече висел планшет. Он был какой-то бледный и вялый, смотрел в сторону.
— Ты могла бы позвать сестру? — медленно спросил он.
Нина хотела закричать, хотела сказать ему все, что думает…
— Хорошо, — прошептала она и ушла.
Спустя полчаса, когда загудел мотор грузовика, кто-то в деревне крикнул, что солдаты уезжают насовсем. По улице ходил солтыс и успокаивал народ. Сестру Нина ни о чем не спрашивала. Когда наступил вечер, стала у забора. Она дождалась момента, когда из ворот поста вышел милиционер с телефонным аппаратом в руках и пошел в направлении полей.
Странной была эта весна и плохим лето в жизни Нины. Ее озорную доброжелательность сменило ожесточение. Когда люди хвалили зеленеющие озимые, она со злорадством вспоминала, что мельницы в округе сожжены. Когда солнце уже золотило колосья и мальчишки подсматривали за купающимися девчатами, она считала их не как раньше, давясь веселым писком, а с глухой неподдельной злостью. Она кричала, что они уже стали выше винтовки, и отпускала едкие замечания в адрес солдат, совсем как старая карга. Осталась только былая быстрота во всем, что она делала. А может быть, даже и усилилась. Несколько раз за эти полгода было так, что она, несясь по каким-то своим хозяйским делам, вдруг, как пораженная громом, останавливалась, заслышав урчание идущего со стороны гор грузовика. Это армейские соединения проводили операцию, ощупью разыскивая еще глубже спрятавшегося противника, но в деревне воинской части давно не было. Однажды утром Нина подслушала, как Хелена расспрашивала солдата, остановившегося напиться воды из колодца, об офицере по фамилии Колтубай, и не могла даже назвать номер части: вот тогда-то Нина и потеряла надежду. Алексы приучил ее, чтобы она давала ему знать при каждом появлении военных. Брат ей рассказал, что он воевал и руки лишился в какой-то Армии Крайовой, которая была иной, чем Войско Польское,[14] и теперь он чего-то боялся. Однажды спрошенный Ниной, он приказал ей шутливым тоном: «А ну-ка сгребай сено!» — и больше она не пыталась проникнуть в его тайны. Хелена ходила тихая и покорная в присутствии мужа, который, видя, что Алексы, несмотря на свое увечье, может работать по хозяйству, все с большим бесстыдством признавался в своей старости. Вечерами он рассказывал, как сам Кровавый Васыль поломал на нем зубы. Будто бы сожжение деревни и единственного в околице костела было ничто по сравнению с тем поражением, которое потерпел атаман, поскольку уцелел органист — главный хранитель веры и польскости.