Так прошло несколько лет, года два или три. Он очнулся внезапно. Его как будто ударило, как будто бездна растворилась у него под ногами. Одна простая мысль сверкнула в его голове: истинно сказано, что избран лишь тот, кто успешен в делах, но ведь избран лишь тот, кто успешен в добрых делах, а он какой уже год успешен только в бесовских забавах, ибо охоты, кости, карты, вино даны нам не Богом, но дьяволом. Как он живет?! Как попал он во мрак и как свет праведной жизни стал ему ненавистен?! Как превратился он в грешника и стал, может быть, первым из них?!
Для него настало черное время беспросветных мучений. Он тяжко страдал оттого, что сбился с пути, и ещё больше страдал оттого, что не знал, как ему воротиться на праведный путь, на который наставляли его и отец, и Томас Бирд, и Сэмюэль Уорд, и бродячие проповедники, на день ли два заходившие в Гентингтон. Он снова не спал по ночам, а если ненадолго погружался в полусон-полубред, ему снились страшные сны. То из кромешной тьмы выступал поганый Тофит, скалил редкие зубы и тянулся к нему когтистыми лапами, то он видел черный громадный крест, воздвигнутый на главной площади Гентингтона, и был тот крест так необъятно-высок, что не было видно домов, а церковь Иоанна Крестителя представлялась детской игрушкой, но самое ужасное таилось в том, что крест был пуст, он же знал, что это крест, на котором язычники распяли Спасителя, он силился увидеть Его и видел одну перекладину, которая вдруг отступала и таяла вдалеке, на месте креста вырастали дома, и в конах домов не светилось огней.
Он кричал, пробуждался и вскакивал, ошалело глядя перед собой. Следом за ним вскакивала взъерошенная Элизабет, таращила глаза, причитала, тормошила его, гнала служанку за доктором и рыдала над ним. Добрый доктор осматривал его с должным вниманием, считал пульс, трогал голову мягкой рукой, что-то изъяснял об ипохондрии, о неподобающей меланхолии, прописывал пить на ночь отвар зверобоя, валерьяны и мяты, качая головой и вздыхая, и как было доктору не вздыхать и не качать головой, когда больной был высок ростом, широк в плечах и в груди, с мясистым лицом и крепкими кулаками, под которые лучше не попадать, откуда тут привязаться болезням, более свойственным истерическим женщинам в обычный период кровей.
Он пил отвар, засыпал и по-прежнему видел кошмары: то хмурое небо, пологий берег, свинцовые воды реки и кругом ни души, то безлюдное мрачное поле и на нем одинокое дерево с кривыми ветвями и на ветвях ни листа, то отвесный обрыв он стоит на самом краю и чувствует, что может упасть, всем телом гнется, гнется назад и вдруг просыпается в холодном поту. Ужасным тут была именно пустота, было безлюдье, была эта возможность упасть с высоты, хотя он не падал ни в одном сне, и это тоже было ужасно, потому что он твердо знал, как низко он пал.
Он худел, тяжелые морщины набегали на лоб, вокруг рта залегали глубокие складки. Он думал о смерти, и чем чаще думал о ней, тем становился уверенней в том, что скоро умрет. Элизабет тоже поверила в его близкую смерть и тоже сала худеть. Он стал готовиться к смерти. Душа его была грязна и черна, с такой душой нехорошо умирать, им овладела страсть покаяния. Он припоминал свои бесовские игрища, свои постоянные выигрыши, чужие деньги жгли ему руки, при встрече он затаскивал к себе своих бывших партнерам по картам или костям и, человек небогатый, подчас нуждавшийся в лишней копейке, трясущими руками совал остолбеневшему приятелю несколько фунтов и торопливо шептал скрипучим срывавшимся голосом:
– Это ваше, это вам, это я у вас выиграл в карты, эти деньги мне достались греховным путем, мой грех, мой грех, простите меня, ради Христа.
Он находил себя до того недостойным, что перестал посещать воскресные службы в церкви Иоанна Крестителя. Томас Бирд знал всех своих прихожан, знал всё о своих прихожанах, знал тревоги и беды своих прихожан и спешил подать руку помощи, даже тогда, когда они его ни о чем не просили. Однажды, окончив проповедь о неизреченной милости Господней, он пришел в дом своего покойного друга Роберта Кромвеля, сел как обычно к столу, принял с благодарностью пищу и, когда хозяин и гость остались одни, снял с полки потертую Библию, раскрыл её и просто сказал:
– Это наше всё.
И Оливер стал читать с того места, которое, намеренно или случайно, открыл для него Томас Бирд:
«Когда Иисус окончил все слова сии, то сказал ученикам Своим: вы знаете, что через два дня будет Пасха и Сын Человеческий предан будет на распятие…»
Так он читал до позднего вечера, а с позднего вечера до утра, и мир, тишина, спокойное созерцание вошли в болящую, усталую душу. С того дня он читал только эту потертую Библию, с которой при жизни не расставался отец. Библия стала для него не только единственной книгой, она стала его единственным другом, она указывала ему правильный путь, и преображение его началось.
Он тесно сошелся с Томасом Бирдом, старым другом отца, своим первым учителем и наставником веры. Им обоим становилось тесно и душно в стенах церкви Иоанна Крестителя, которая находилась под явным и тайным надзором епископа. С её кафедры разрешалось читать только казенные проповеди, а казенные проповеди не могут исходить из души. Эти проповеди писались верными слугами короля и присылались из Лондона. И Оливеру, и Томасу Бирду, и многим из прихожан хотелось живого, честного, задушевного слова. Живого, честного, задушевного слова ждала, искала вся Англия, не желавшая платить королю, если налоги не утвердили её представители, она ждала, искала живого, честного, задушевного слова о Боге, об избрании и спасении, о праве короля и праве народа. Ничего подобного не было в казенной церкви, которая находилась под наблюдением, ничего подобного не было в казенных проповедях, в которых за каждым словом слышалась ложь.
Живое, честное, задушевное слово разносили по Англии вольные проповедники. Очень скоро им запретили проповедовать в церкви. Они приспособились проповедовать в тавернах, на площадях городков, как две капли воды похожих на тихий, приветливый Гентингтон. Вольных проповедников стали преследовать. Самые популярные, самые непокорные попадали в тюрьму. Вольным проповедникам пришлось именовать себя лекторами, в наивной надежде, что название обманет епископа и лорда-наместника, верных слуг, верных псов короля. Вольных проповедников продолжали преследовать и под именем лекторов. Они стали скрываться. По всей Англии появились тайные пристанища и молельни. Они появлялись под разными именами, в разных обличиях, нигде не задерживаясь, произносили проповедь и уходили неизвестно куда, в другое пристанище, в другую молельню, где жаждали слышать живое, честное, задушевное слово.
Томас Бирд оказался непримиримым бойцом. Как только в Гентингтоне появился Бернард, королевский чиновник, и принялся загонять истинных пуритан в епископальную церковь, которую они с некоторых пор посещали неохотно и редко, он открыто выступил против гонителя истинной веры. Оливер с готовностью присоединился к нему. Знание законов и некоторое знакомство с юридическими науками, полученное в Линкольн-Инне и на Судебном дворе, послужили доброму делу.
Наконец его творческая энергия нашла себе применение. Он превратил свой дом в прибежище окрестного пуританства. Он укрывал у себя пуритан, которых преследовали епископы и король. Он помогал им из своих скудных средств и переправлял в надежное место. Ему всё было мало. В своем саду, выходившем на общественный выгон, он приспособил большой сарай под молельню. Ранним воскресным утром, сквозь плотный туман или под мелким дождем, сюда шли за пять, за шесть, за семь миль свободные фермеры, арендаторы, пастухи, прядильщики, ткачи, сапожники, бакалейщики, кузнецы, шли мужчины, женщины, дети, рассаживались на длинных деревянных скамьях, которые он поставил для них, в ненарушимом суровом молчании слушали нового проповедника, которого он приютил у себя на день или два, спорили, пели псалмы и в сумерках расходились по своим ближним и дальним домам, чтобы в течение недели поразмыслить над тем, что узнали, и ранним воскресным утром снова вернуться сюда, снова слушать и узнавать.