— А то и самой чертякой! — добавил Кривохацкий, сам похожий на «чертяку» со своей черной бородой, которая росла у него почти до глаз, и перебитым на середине носом.
— То ж я и говорю! — продолжал колбасник, довольный, что попал на свою любимую тему. — С бабами надо очи та очи! Твою Марынку я уже видал, как она…
Он вдруг остановился и так и остался с раскрытым ртом: дверь на блоке взвизгнула и в шинок просунулась голова Марынки.
— Та идите уже, тату! — сказала она плачущим, капризным голосом. — Годи вам тут балакать!..
Ее неожиданное появление и как раз в тот момент, когда Синенос произнес ее имя — вызвало среди собеседников переполох; они все невольно поддались назад и смотрели на нее с таким страхом, как будто перед ними стояла сама нечистая сила. Только Скрипица угрюмо отвернулся, как отворачивается кошка, когда ее тыкают мордой в стянутый ею кусок мяса..
— То моя Марынка! — объяснил псаломщик. — До порскалова млыну со мной едет…
На это никто ничего не сказал. Заметно было, что о Марынке знали что-то дурное. Суховей досадливо почесал в бороде: что-нибудь уже набрехали люди, иди теперь разбирайся!..
Ему лень было расспрашивать, — и так обойдется; потолкуют да и перестанут. Он допил свой стакан, вытер рукавом свитки усы и бороду и смущенно сказал:
— Ну, так и то… Спасибо за угощение!..
И он вышел, пошатываясь, на улицу…
Над Батурином уже поднималась луна, и через улицу легли широкие темные тени от домов и деревьев; ярко белелись на одной стороне улицы освещенные луной стены домов, мазанные мелом. На Сейме заквакали с восходом луны лягушки…
Марынки в фуре не было слышно; она притаилась под своей шалью в углу гарбы. Она заметила, как все в шинке ее испугались, — значит, в Батурине уже говорили о ней. Но что люди могли говорить?..
Она мучительно думала, стараясь вспомнить, что с ней было прошлой ночью, и не могла разобраться — что там было на самом деле и что ей снилось. Если она была у Бурбы — то должна была бы помнить, как попала туда; если это было только сном — то откуда у нее этот страшный синяк от чьих-то сильных, злых пальцев?..
У нее голова шла кругом, сердце холодело от страха. В том, что с ней случилось — ничего нельзя было понять. Самое страшное в человеческой жизни — это то, чего никак нельзя объяснить, что невозможно подвести ни под какое обыкновенное явление. Марынка совсем растерялась; ей становилось страшно самой себя: ведь она может Бог знает что еще сделать, сама не зная об этом!..
— Чи ты тут, дочка? — окликнул ее Суховей, влезая на передок.
Старик заглянул в фуру. Марынка сидела в том же углу, свернувшись в клубок, и смотрела на него большими неподвижными глазами, дрожа под шалью всем телом…
Псаломщику было не по себе: не надо было заезжать в шинок Стокоза!.. Он смущенно крякнул и сказал самому себе:
— Брешут люди спьяну, Бог с ними совсем…
Застоявшаяся кобыла быстро побежала вниз под гору, к Сейму, и фура затарахтела и завизжала немазаными колесами на весь Батурин. Мелькнули последние хаты с садами и старыми, широкими вербами — и сивая кобыла выкатила гарбу на деревянный мост, перекинутый через приток Сейма — Ровчак. Какой-то высокий человек посторонился на мосту и, остановившись, пропустил лошадь мимо себя. Марынка, взглянув на него, вдруг вскрикнула, метнулась к отцу и вцепилась руками в его свитку. Позади гарбы, несмотря на ее визг и грохот, ясно послышался низкий, гудящий смех, похожий на блеянье старого барана.
— Тату, тату! — вне себя от ужаса пробормотала Маринка — и без чувств повалилась на дно фуры…
Псаломщик придержал лошадь.
— От беда с дивчиной! — недоуменно сказал он. — Та чего ты, дочка, злякалась?..
Марынка лежала неподвижно и, казалось, вовсе не дышала. Суховей потрогал ее голову и плечи — беспомощно развел руками. Довезти бы ее скорей до мельницы — может, у деда найдется какое-нибудь снадобье…
Он огорченно хлестнул лошадь, оставив девушку лежать на дне фуры…
У Сейма пришлось долго ждать парома. Старик кричал с берега:
— Гей-гей! Давыдко!.. Давай паро-о-ому!..
А Марынка лежала в гарбе и не шевелилась, как мертвая, с белым лицом и закрытыми глазами. Псаломщик пробовал ее окликать:
— Дочко, чуешь?… А не дай Боже!..
Девушка не подавала никаких признаков жизни…
Суховей снова принимался звать еврея Давидку, арендовавшего паром, оглашая в сумраке ночи тихую реку и пустые спящие берега:
— Гоп-гоп!.. Паро-о-ому!
Наконец с того берега послышался отклик:
— Вже-е-е! Даю-у-у!..
От противоположного берега отделилась и тихо поплыла большая темная масса, похожая издали на гигантского жука. Суховей взобрался на передок гарбы и молча ждал. Ждала и его кобыла, широко расставив ноги, осторожно перебирая ушами и разумно глядя на приближавшийся, уже давно знакомый ей паром, на котором она часто переезжала Сейм, переправляя на фуре с полей золотые снопы жита и обратно — уже вымолоченное зерно в мешках — на мельницу деда Порскала…
— То вы, пан Суховей? — послышался тонкий, скрипучий голос с подходившего к берегу парома. — В такой поздний час?.. Я уже помолился нашему еврейскому Богу и до сна собирался. У вас что случилось?..
— Дочка заболела…
— Куда ж вы ее везете?
— До дедова млына…
— Как же можно! Надо до доктора везти, в Конотоп, або хоть в Красное…
— Та что!.. — лениво отозвался старик. — У ней от ставка лихоманка, так на млыну, может, и так разойдется…
Паром причалил, и кобыла сама, без понукания, тронулась и взошла на него, втащив за собой фуру. Худой, тщедушный еврей в большом старом котелке, надвинутом на уши так, что они согнулись и торчали в обе стороны, заглянул в фуру и соболезнующе покачал головой.
— Ай-я-яй! — сказал он, делая огорченное лицо. — Такая гарная дивчина — и совсем-таки больная!.. Вы бы, пан Суховий, хоть Гущу позвали. Он себе что-то маракует…
— Обойдется и без Гущи…
— Ну, дай Боже…
Давидка ухватился за канат и потянул его со всей силой своего тщедушного тела. Паром медленно отчалил и поплыл…
— А что я вам скажу, — заговорил снова Давидка, оставив канат. — Только-только я перевез пана Бурбу, что Чертово Городище купил. Ай, какой богатый мужик! Гроши в кишени так и бренчат…
— Та богатый… — нехотя, равнодушно отозвался Суховей, разморенный выпитой у Стокоза водкой. — Только люди говорят…
— Не верьте, пан Суховей! — быстро перебил его Давидка. — То все сказки…
— Я и то думал, что брешут…
— Люди — как собаки: кто молчит — на того и гавчут…
— Эге ж…
Давидка снова потянул канат и заговорил, кивнув на неподвижно и безмолвно лежавшую в фуре Марынку, понизив голос:
— А что я вам еще скажу, пан Суховей! Пан Бурба меня все выспрашивал о вашей дивчине — чи не знаю я, какая она, может, гуляет с кем у Сейма, чи еще где. Так я ему сказал, что Боже сохрани! Такую честную дивчину поискать, так не найти…
Суховей молча кивнул головой и ждал, что дальше будет. А Давилка продолжал, заискивающе заглядывая ему в лицо:
— Вот бы вам, говорю, пан Бурба, добрая жинка была б! Лучше и не надо… А пан Бурба устремил на меня свои очи, та и бурчит: «Не отдаст ее за меня псаломщик!..» — Чего ж, говорю, не отдать? Вы, пан Бурба, жених — хоть куда! Наперед можно сказать, что пан Суховей не поднесет вашим сватам гарбуза… «Ну, побачим!» — сказал пан Бурба, — и дал мне за перевоз аж целый злот!..
Давидка тихо засмеялся, обнажив длинные желтые зубы, и прибавил, потирая руки:
— Так что, пан Суховей, теперь сватов ожидайте!..
«Вот оно что! — подумал псаломщик. Марынка уже Бурбу подцепила, а я ничего и не знал! Скажи на милость!..»
Он, однако, ничего не сказал Давидке и, съезжая с приставшего к берегу парома, молча сунул ему в руку семишницу. Давидка низко поклонился, пряча деньги куда-то в заднюю полу своего длинного, до пят, сюртука.
— Будьте здоровеньки, пан Суховей! Дай Боже вам и вашему семейству счастья та здоровья!..