— А братья?
— Когда я пришла на станцию забирать тело матери, Ma Гочжан как раз покупал девушек. Я продала себя за талоны на пятьдесят цзиней продуктов и тридцать юаней деньгами: пятнадцать пошли в уплату долгов, на пятнадцать купила для братьев еды. Считайте, что выполнила, как могла, свой сестринский долг.
— Из огня да в полымя угодила! — с болью произнес Тан Чуньцзао. — Человек должен себя уважать! Что ты, корова или овца, чтобы тебя покупать?
Эмэй продолжала сквозь слезы:
— Я думала, попаду на север, дойду до Пекина, подам жалобу.
— Кому? Какие теперь жалобы? — Тан Эр затряс головой, как кукла-барабанщик. — В такие времена, когда Небесный пес глотает солнце[44], а мелкие людишки и лизоблюды вошли в силу, в каждом храме витают души безвинно погибших! Если справедливые судьи по тюрьмам сидят, в какую же управу ты побежишь жаловаться!
— У меня не было выхода… Куда ни пойди… все плохо! — Эмэй еще пуще заплакала.
— Ну вот что, раз ты пришла в наш дом, значит, ты наша! — Старик ударил себя в тощую, костлявую грудь. — Будем теперь делить все на троих. Даст бог, с голоду не помрем, доживем до лучших времен.
Эмэй осталась в Силюине не то приемной дочерью Тан Эра, не то невестой Тан Чуньцзао, и из-за неясности положения ее нельзя было прописать.
3
Без прописки не зачисляли в бригаду на работу, а раз не работаешь в бригаде — не зарабатываешь трудовых единиц, без трудовых единиц не получаешь паек. Так и пришлось им делить два пайка на троих.
Они считали каждую рисинку, которую клали в котелок, ходили полуголодные, а перед новым урожаем и вовсе голодали. Весной, как только земля зазеленела, Тан Эр сварил суп из диких съедобных трав.
— Отец, а это… можно есть? — с сомнением спросила Эмэй.
— Конечно, можно, — рассмеялся старик. — Шэньнун[45] травы ел, никогда не старел.
— Но вам-то, старому человеку, не надо бы их есть, — уговаривала его Эмэй.
— Э, я все ем. Из того, что в небе летает, только бумажный змей в еду не годится, а на земле — скамейка, — ответил Тан Эр. — Где родился, там и ищи пропитание. Я вырос на этих травах у реки, и кишки у меня привычные, луженые.
— Я для вас обуза. Вы, отец, из-за меня страдаете… — печально проговорила Эмэй.
Старик тяжело и протяжно вздохнул, проговорил горестно:
— Никак не угомонится эта «культурная революция», все бушует. Остается только ждать. В будущем году людям и котлы не понадобятся, в печах трава вырастет, а в дымоходах птицы гнезда совьют.
Но в тяжелой этой жизни были и радости. С приходом Эмэй в глинобитном домике стало веселей, то и дело слышался смех, бедность как будто отступила немного.
Эмэй хозяйничала, шила, латала, мыла, скребла, отец и сын преобразились, ходили аккуратные, ухоженные. Дом был чисто выметен, дворик сверкал как зеркало, повалившийся плетень подперт новыми столбами — все старое и обветшавшее как-то помолодело, обновилось. Вокруг дома Эмэй посадила овощи, так что они ели свежие, не то что раньше — только соленые. Эмэй готовила еду, и в страдную пору, когда отец и сын падали от усталости, к их приходу все уже было на столе. После еды работники могли полежать на кане, отдышаться. Эмэй развела с дюжину кур и из курятника, как из сберкассы, каждый день брала яйца и покупала на них масло, уксус. Стали даже появляться кое-какие деньги. Она откормила жирную свинью, а вырученные деньги пошли в уплату долга Ma Гочжану; завели двух овец, и через год одну продали, другую съели, а шкуру постелили на кан, чтобы в зимние холода у Тан Эра не ныла поясница. На лугах вдоль канала росли густые травы, их косили, сушили, а осенью сено сдавали в заготконтору. Несколько стожков поставила Эмэй.
Она спала в западной комнате, а Тан Чуньцзао переселился в отцовскую. Молодые люди жили каждый сам по себе, разговаривали, шутили, но не позволяли себе даже дотронуться друг до друга.
С наступлением темноты Тан Эр ложился спать, едва он касался головой подушки, раздавался громоподобный храп. И каждый вечер Чуньцзао шел заниматься в комнату, где спала Эмэй. Первое время она тут же выскальзывала за дверь, боясь оставаться с ним наедине. Потом, когда, как говорится, они уже съели немало каши из одного котла, ее настороженность постепенно исчезла. Пока Чуньцзао занимался, Эмэй рукодельничала в уголке при свете его лампы, не нарушая молчания.
Тан Чуньцзао был очень высокого мнения о своей образованности; среди молодежи Силюина никто не мог с ним тягаться, и от этого он чувствовал себя как-то одиноко. Однажды он вдруг вспомнил, что Эмэй окончила среднюю школу высшей ступени, но, судя по всему, относилась к его занятиям с полным безразличием, не проявляя к ним никакого интереса, как будто вообще не знала грамоты. Решив выяснить истину, он как бы в шутку предложил:
— Эмэй, нам с тобой никуда друг от друга не деться, как пальцам в кулаке или зубам во рту, давай-ка вместе повторять материал!
Эмэй равнодушно покачала головой:
— Чем больше сидишь за книгами, тем меньше пользы, только глупеешь. Меня жизнь учит уму-разуму!
Тан Чуньцзао подумал, что она не блещет знаниями и прикрывается красным словцом, но решил не отступать. Вздохнув, он сказал, желая ее поддеть:
— В начальной школе девочки обычно обгоняют мальчиков, а в старших классах сползают вниз: становятся рассеянными, вертлявыми, самовлюбленными, — мальчики их и обгоняют.
Эмэй вспыхнула, холодно усмехнулась, но придержала язык. Потом вдруг хмыкнула:
— Вот я как раз из тех, кто сполз вниз!
На следующий день Эмэй против обыкновения не пошла косить сено и собирать хворост.
Вечером Тан Чуньцзао, как всегда, пришел в ее комнату и взялся за математику. Вытащил из ящика тетрадь с задачками, открыл и застыл в изумлении: на каждой странице с примерами и задачами, которые он решал в последние несколько дней, мелким аккуратным красивым почерком были сделаны поправки и замечания, дельные, толковые, тщательно продуманные. Было отчего остолбенеть.
Очнувшись, он крикнул:
— Эмэй, это ты исправляла?
— Да разве я посмела бы? — Выражение лица Эмэй стало ледяным. — Я же из тех, кто сползает…
— Не затыкай мне рот моими же словами, уж лучше побей моими руками! — прервал ее Тан Чуньцзао. — Я буду твоим учеником, а ты моим домашним учителем!
— Да я не смогу. — От Эмэй все еще веяло холодом. — Где уж мне!
— Ну, соглашайся, не упрямься! — Тан Чуньцзао потряс ее за плечи.
Под этим натиском Эмэй заколебалась, потеряла уверенность и, покраснев, фыркнула:
— Так и быть, уступлю тебе… но только… в этом.
С того дня они занимались рядышком за столом до глубокой ночи, разбирая трудные вопросы. На белой бумаге окна чернели их тени, голова к голове.
Заработки в Силюине все уменьшались; Тан Эр и Чуньцзао из года в год ничего не получали на руки, будто воду решетом носили. Но теперь, когда Эмэй завела кур, свинью, косила сено, они зарабатывали по двести — триста юаней в год и выплачивали долг этому живодеру Ma Гочжану.
Тан Чуньцзао, давно уже чувствовавший себя неловко, как-то предложил отцу:
— Ты бы дал Эмэй сотню юаней, ведь у нее на родине два младших брата, она послала бы им денег на еду.
— Долг надо отдавать, он как змея вокруг тела, только когда сбросишь — освободишься! — Тан Эр с тяжелым чувством все же отсчитал десять бумажек по десять юаней и отдал Эмэй.
Она взяла деньги, глаза ее покраснели.
— Я ведь не знаю, в каких краях братья мыкаются, да и живы ли еще; лучше, пожалуй, съездить на эти деньги домой — узнать, что там делается.
— Ты не поедешь! — решительно отрезал Тан Эр, заволновавшись. — Нельзя тебе возвращаться в родительский дом, пока ты не замужем.
Эмэй, плача, пообещала:
— Я непременно вернусь.
— Не пущу! — отметая любые возражения, бросил старик, ушел в свою комнату, повалился на кан и сердито засопел.