Русские церкви и боги умирают; православный Олимп проживает тяжкие сумерки перед концом; и как угасающий свет дает багряные вспышки, а осень проявляется в интенсивных красках, так и русские церкви светятся и фосфоресцируют особенной печальной роскошью.
На серовато-желтом, теплом фоне весенних красок и грязно-коричневой мостовой с подтаявшим снегом стены кажутся замусоленными и немытыми по контрасту с дневным светом, в то время как светло-голубой, аквамариновый, отмытый дождями и разведенный водой цвет церковных строений излучает немудрящую интонацию натянутого полотна, на котором горят жаркими красками пластичные очертания странной, неестественной, восточной архитектуры. Пятна угасших церковных фресок с изображениями святых и царей в коронах и при полном облачении разливаются по бледным столетним стенам церквей, подобно краскам, разлитым по палитре. Пусть это не прозвучит нарочитой игрой слов, но их цвета пылают, как виноградные грозди, и золотятся, подобно нимбам, в сверхъестественых отблесках металлических пластин.
Старинные, индийские входы в двухэтажные московские церкви со стертыми столетними ступенями, массивные кованые решетки на их оконцах, арки из красного кирпича, стены, окрашенные кармином или сепией, смешанный запах подземелья, копоти и ладана — все это отдает гнилью склепа и завораживает, как любое умершее и уже не существующее прошлое, сегодня еще принадлежащее истории культуры, а завтра могущее исчезнуть навсегда.
Есть и такие церкви, у которых стены горят яркими цветами масляных красок, а золотые купола весят сотни килограммов. Их колокольни красные, как свернувшаяся кровь, а маковки разделены, как дольки нарезанной дыни, и окрашены в контрастные цвета. Желто-зеленые и красно-синие спиральные завитки с золотыми крестиками ввинчиваются в ясное небо, и ветер гудит в них, как в медных струнах.
В свете сотен зажженных свечей сверкают окованные серебром лики Богоматери, чей убор украшен жемчугом и драгоценными камнями, как и бархатные и шелковые облачения ее приближенных бояр. Трепет огоньков в серебряных чашах и лампадках, запах копоти от восковых свечей, бормотание легендарных нищих в цветных онучах, перевязанных веревками, — все это производит впечатление грустное и болезненное, как и чахоточный голос псаломщика, громко повествующего о муках Господних. Есть церкви и зеленые, и желтые, с белыми колоннадами в стиле русского бидермайера, изглоданными мышами, подгнившими от дождей, — такая церковь похожа на одинокий обломок розовой кулисы романтического спектакля с криво нанесенной позолотой. Среди монотонного грязноватого колорита предвесенних московских улиц, когда тает снег и звенят водосточные трубы, колокольни церквей, окрашенные в красное, белое и желтое, варварски контрастируют с окружающей средой. Эти московские церкви кажутся шкатулками, полными старинных и совершенно не связанных с современной жизнью украшений, какой-то декорацией посреди оголенных улиц с растаявшим снегом, обнажившим навозные кучи, деревянные домишки предместий, крестьянские телеги и извозчичьи сани. Кто их построил и зачем здесь стоят эти четырехэтажные башни, при лунном свете похожие на огромные старинные алебастровые часы екатерининских времен? Огромное множество церквей высится по улицам Москвы, над их старыми стенами и колокольнями сияют золотые купола и парят золотые шары, привязанные сверкающей проволокой, чтобы не улететь в небо. Эти овальные арки и золотые окружности сверкают подобно царским драгоценностям, фантастически возвышаясь над черной и тяжелой символикой действительности.
В печальные дождливые предвечерние часы, когда зеленоватые газовые светильники и рамы освещенных окон купаются в огромных лужах, по аллеям, мимо черных, насквозь промокших деревьев, согбенные старушки в трауре шлепают по грязи к вечерне. На улицах угасает последняя синева прошедшего дня, и контуры прохожих, подобно темным пятнам акварельной краски, расползаются на фоне забрызганных грязью серо-коричневых деревянных, типично провинциальных заборов. В эти тихие минуты приоткрытые золоченые двери какой-нибудь церкви Богоявления манят к себе так гостеприимно, в розоватом свете, заполняющем пространство храма, так сверкают огни, и видны престолы красного дерева с золотыми ампирными гирляндами, и хор поет с такой идиллической торжественностью, что убогие человеческие существа тянутся сюда, как темные атомы, увлекаемые мощным магнитом метафизического обмана и иллюзии. Каждый входящий во врата церкви похож на мечтателя из пьесы Метерлинка, блуждающего в поисках утраченного счастья. В этом мире святых угодников, царей, вселенских патриархов и контрреволюционных генералов стоят шпалерами нищие и слепцы, плачут младенцы, которых принесли крестить, возлежат на одрах покойники, и все поют, и падают на колени, и кланяются иконе Христа на бело-розовом фоне царских врат. Огромный Христос взирает на своих приверженцев, заполнивших этот ковчег. Лицо у него розовое, полноватое и добродушное, и в своем кружевном воротнике а-ля Людовик Тринадцатый он напоминает ДʼАртаньяна. Печальными вечерами, когда все лужи такие серые и грязный снег липнет к калошам, церковный колокол звонит таким нудным и тягостным басом, а дети на улице играют в ад и рай, проводя между ними мелом черту по мокрому асфальту, и рисуют геометрические фигуры, — в такие вечера, когда небо хмурится и каркают вороны, каким-нибудь бывшим генеральшам, которые целыми ночами раскладывают пасьянс, или дворничихам, довольствующимся обществом своих кошек, — им видится в этом полнолицем Христе кавалер, рыцарь и защитник, который придет и сотворит великое чудо: низвергнет красных вельзевулов из Кремля прямо в пекло!
Есть, однако, в московских церквях и изображения Христа отчаявшегося, безнадежного, истекающего кровью, потерявшего всякую надежду, с устремленным в пустоту взглядом проигравшегося картежника или самоубийцы. Такой Христос со страдальческим, покрытым копотью ликом в золотом окладе смотрит из своей черной ниши, подобно индийскому гипнотизеру, на детей, проходящих мимо него цепочкой и хихикающих над заплесневелыми привидениями эпохи Ивана Грозного.
Русские дети сегодня ходят в церкви, как в музеи, и они разглядывают все эти святыни с ощущением дистанции, с которой мы, будучи детьми, наблюдали божков и прочий уклад какого-нибудь бронзового века или центральноафриканской культуры. Хорошо стоять в какой-нибудь московской церкви на Страстной неделе, когда священник повествует о Муках Господних. Пар изо рта певцов курится в полутьме и леденеет в густом облаке. Где-то в глубине ковчега молятся нищие, в зеленоватом мерцании лампадки, вздыхая, вполголоса напевает простуженная старуха. Одновременно через этот музей проходит цепочка детей, посмеиваясь над призраками, нарисованными на стене церкви. Божество становится смешным в глазах свободных детей. Мрак, агония!
Тяжкое, болезненное умирание в бессонную пасхальную ночь проявляет свой горячечный протест. Православие лихорадочно стремится снова выпрямиться во весь рост, захватить в свои руки хоругвь, победить Антихриста и под победным адмиральским стягом начать в сиянии фейерверка плавание к великим и светлым, триумфальным победам.
Двух- и трехэтажные московские храмы в эту ночь были ярко освещены, как рестораны, и из всех окон лились широкие снопы света. В квадратах оконных переплетов двигались тени верующих и были видны резкие силуэты православных, кланявшихся и осенявших себя подобострастным и подчеркнуто набожным византийским крестным знамением — с правого плеча на левое. В скромных, неказистых церковках на окраинах скрипели деревянные ступени; здесь пахло хвоей, человеческим потом и сальными свечами. Горел свет и в жилищах обитателей предместья. Слышались голоса подвыпивших мужчин, пиликанье гармоники и скрип немазаных дверей. Через освещенные окна можно было разглядеть зеленоватые банки из простого стекла с солеными огурцами, сметану, окорока в газетной бумаге, а также белые пирамидки пасхи с изюмом, завернутые в белые салфетки и завязанные на угол с кончиками, торчащими, как заячьи уши.