Готические шпили на дорических колоннах, плоские раковины и изящно изваянные розетки, лики святых, золотые оклады икон, роскошные орнаменты умирающей готики, переливающейся в ренессанс, выбитые на камне изображения Христа, профили цариц, а также орлов и прочих птиц, а рядом медведей, абрисы колоколен и русский народный орнамент на влажных сводах — все это вместе взятое звучит роскошной мелодией, вторя многоголосию тридцати пяти голландских колоколов над Спасскими воротами[297].
В дождливую погоду, в сером сумеречном освещении, когда вокруг громоотводов с криком кружатся галки, Кремль кажется грязным, запущенным. В окружении вытоптанных газонов и на фоне меланхолических, прокопченных московских улиц, особенно если кованые ворота закрыты, он кажется грозным, как настоящая крепость. Большое пустынное пространство Красной площади, которую так вдохновенно воспел Краньчевич[298] после первой русской революции 1905–1906 годов, — подтаявший снег и слякоть, следы автомобильных шин, запахи рыбы, дегтя и юфти, доносящиеся из складов в Китай-городе, часовые, в равномерном ритме шагающие вдоль зубчатых стен, — все это где-то вне времени, в столетней перспективе, как ожившая в своей беспокойной симультанности картина Брейгеля. Перед Мавзолеем Ленина собрались группы восточных людей в плащах поверх пестрых персидских и бухарских халатов, через площадь по диагонали шагает отряд мальчишек с красными флагами и барабанами, беспокойные толпы прохожих, скрип тележных осей под грузом товара — все это шевелится и гудит, как на ярмарке в храмовый праздник. Проходит эскадрон конницы, грохочут автомобили, выгружаются бочки с соленой рыбой, продаются фрукты, овощи, керосин, старые вещи и книги, а рядом какой-то долговязый малокровный тип, подняв высоко над головами любопытствующих бутылку, вопит во все горло: «Посмотрите на морского человека! Вот вам чудо двадцатого века!»
Рига и Авиньон, Торре Ротонда в Милане и Понте Скалигеро в Вероне — эти памятники стоят гордо, словно надгробные плиты, стерегущие древнюю славу панцирей и гербов в окружении такого же точно красного, промытого дождями кирпича, с такими же точно раздвоенными ласточкиными хвостами на башнях. Но Кремль — единственный пример ренессансной крепости, на чьих укреплениях и сегодня вьются знамена и стоят орудия, и в фундаменте которой захоронены черепа пятисот революционеров, разбивших себе головы в битвах, которые продолжаются и по сей день.
При ночном освещении Кремль со своими красными стенами и башнями похож на декорации Бакста к какому-нибудь ненаписанному фантастическому русскому балету. Вид с Градчан или Будима может напомнить человеку с развитой фантазией Калемегдан[299]. Но вид с кремлевских укреплений на сверкающее Замоскворечье с трепетными черточками зеленых газовых ламп, с боем часов на отдаленных башнях где-то на равнине, — этот вид остается неповторимым и распахнутым, как российские пространства. В черной массе Москвы-реки отражаются большие стеклянные квадраты молочно-белого света из фабрик, стоящих на набережной. Слышен гул динамо-машин. Видны отражения освещенных льдин, погружающихся в темноту. На Москве-реке тронулся лед. Весна идет! По плоской поверхности слегка изогнутых мостов скользят, рассыпая искры, лиры трамвайных дуг. При таком освещении стены кремлевских храмов кажутся известково-белыми, а золотые купола отливают металлическим блеском. Красные лампочки на южных укреплениях в венце крепостных башен отбрасывают интенсивный свет, при котором бесшумно движутся тени часовых, как свита Горацио в Эльсиноре в первом акте «Гамлета» перед появлением Тени покойного датского короля. Над куполом Сената вьется и лижет тьму алое знамя; красный лоскут в ярком свете прожектора напоминает прорывающиеся языки пламени. Эта режиссерская находка воспринимается как символ, осеняющий все восемнадцать башен Кремля, да и весь город. Чуть поодаль от храма Василия Блаженного чья-то освещенная, небрежно обставленная квартира. Бородатые мужчины пьют чай, оживленно размахивая руками. Одна из женщин встает, открывает дверь и выплескивает воду прямо на улицу. Тишина. Издалека доносится шум поезда. Где-то рядом со мной в темноте собака гложет кость. Часы на Спасской башне отбивают четверть и две двойные октавы, и эти тридцать два удара гудят над прекрасными зданиями Китай-города, над церквями, где висят старинные казанские иконы, над боярскими палатами, раскрашенными в ярко-красные и зеленые ярмарочные цвета.
Монументально простые, побеленные штукатуркой стены Успенского собора по ночам смотрятся естественной сценой для торжеств и царских церемоний, огороженной Благовещенским собором в качестве левой кулисы и Архангельским в качестве правой. Здесь курились облака ладана, и под звон с колокольни Ивана Великого, гремевший, как пушечные залпы, как оркестр в опере Мусоргского, по левой лестнице из левой кулисы спускался Царь в полном облачении и переходил в Архангельский собор, чтобы поклониться иконам и приложиться к ним. Кирпич на церковных стенах побелен, но из-под белой краски проступает какой-то неопределенный бледно-розовый колер, который при интенсивном фиолетовом свете фонаря переходит в светло-сиреневый, и поэтому святые и ангелы в сиянии нимба над главным порталом кажутся выцветшей столетней давности шелковой картиной, прошитой золотыми нитями. Культурно-исторический и декоративный центр царского православного Кремля сияет и переливается, как дорогая шкатулка, полная бриллиантов. В Далмации, в византийско-венецианских церквях (рядом с закопченными картинками муранской школы[300]), тоже встречаются иногда уголки, где время остановило свой катастрофический бег и где до сих пор теплится какой-нибудь византийский огонек давно прошедших времен. Но в коричневато-золотистой гамме освещения старинных церквей в центре Кремля, где стены сплошь покрыты фресками, как гобеленами пятисотлетней давности, в мерцании массивных серебряных лампад, в золоте иконостасов, в красно-черном колорите икон, на которых святые и великомученики изображены в стихарях, в белых палантинах и с огромными черными крестами, при мягком, усталом, серебристо-сером весеннем освещении, этот центр крепости выглядит так, словно он пережил свое время нетронутым и таким остался навеки. Знаменитое небо цвета берлинской лазури, синее, как море перед мистралем, набегающие прибоем весенние облачка, золотые купола, желтые, как очищенный мед, — контрасты этой патетичной и по-русски пестрой палитры примитивны, но весьма эффектны. В снежные вечера, при отсутствии солнечной иллюминации с ее лимонно-желтым колоритом, бледно-зеленый свет газовых фонарей придает пейзажу со старинными двухэтажными зданиями акварельный оттенок, и тогда черные абрисы наполеоновских орудий и пирамид пушечных ядер 1812 года, сложенных возле арсенала, кажутся резкими, как черта, проведенная долотом по мягкому дереву.
Все, что в Кремле построено в царствование последних двух-трех императоров, несет отпечаток типично мещанской безвкусицы, которая часто встречается в убранстве европейских правящих дворов девятнадцатого века. Царские палаты в стиле модерн вторгаются в архитектурный ансамбль крепости с южной стороны до такой степени неуместно, словно к ним приложил свою тяжелую руку наш сиятельный архитектор, граф Кршняви. Красный мрамор на порталах императорской резиденции, массивные подсвечники — точная копия царских покоев, какими их представляют публике с экрана провинциального кинематографа. В одном из залов над лепниной главного входа огромное полотно Репина шириной в десять, а высотой бог весть сколько метров в массивной золотой раме. В солнечных лучах окруженный своей свитой Его Величество, Самодержец Всероссийский, царь Александр III обращается к депутации мужиков, покаянно склонивших перед ним свои головы после безуспешных, подавленных крестьянских волнений, прокатившихся по всей стране: «Ступайте по домам и не верьте вздорным и вредным толкам о переделе земли. Что принадлежит барину, то принадлежит барину, что принадлежит крестьянину, то принадлежит крестьянину»[301]. Эти слова императора вырезаны на желтой табличке, помещенной под рамой картины. Русские крестьяне, которых еще недавно иронически называли «мужиками», сегодня останавливаются перед этим полотном, разбирая по слогам мудрые царские слова и радуясь, что слухи о переделе земли все-таки осуществились. Где теперь неприкосновенность собственности?