С точки зрения эвристики выявления псевдонимов эти «нейтронимы» представляют главную опасность (как предлагал издателям подвергнутый цензурному табу Н. Г. Чернышевский, «надо будет выбрать какую-нибудь из обыкновеннейших русских фамилий: Андреев, Павлов, Яковлев, или какую другую в этом роде»[10]). Хорошо, когда подпись эксплицитно сигнализирует свою псевдонимность, по терминологии Дмитриева инкогнитоним, вроде Незнакомец, Некто, Nemo, но Василий Шишков и Василий Сизов должны остановить только квалифицированного профессионала.
Продолжая аналогию стратегии крестителя литературного героя и избирателя псевдонима, укажем на сходство с конкретикой имянаречения в определенных повествовательных жанрах, например в т. н. светской повести, часто «романа с ключом» (roman à clef), где в силу правил юридической безопасности надо выбрать имя, не существующее в реальном ономастиконе. Таков, скажем, «князь Вельский» в «Третьем Риме» Г. Иванова – имя, образованное от уездного города Вельск Вологодской губернии или от реки Вель, на которой он стоит. Фамилия, памятная по одному из самых известных подражаний Евгению Онегину – «Евгений Вельский», с параллелизмом северных рек Онеги и Вели. Как и «Вольский», испытанный еще в ХIХ веке псевдоним (сестры Лачиновы, например, или Махайский, автор «махаевщины», и попадающийся в эмиграции и, например, в берлинском «Накануне» использовавшийся Александром Гройнимом, потом уехавшим в СССР и расстрелянным в 1928 г.), так и фамилия «Вельский» бралась в псевдонимы в русской печати, в том числе эмигрантской, как, скажем, ревельским литератором с неблагозвучной фамилией Сосунов (по указанию Л. В. Спроге, в этом псевдониме у Петра Пильского ребусно зашифрован топоним – «Р [е] Вельский»). Последнее обстоятельство, назовем его для краткости какосемия, наталкивает на перспективу сравнительно-типологического обследования эмигрантской псевдонимики и практики перемены фамилий в советской России начала 30-х гг., изучавшейся еще А. М. Селищевым[11].
При тесте на ложноименность следует иметь в виду некоторые генеральные моменты эмигрантского этоса.
Начну с примера. После Второй мировой войны в эмиграции прошел слух о том, что на Запад прибыл incognito (и это полагалось держать в полном секрете) писатель Игнатий Ломакин, нуждающийся в помощи.
Игнатий Семенович Ломакин печатался с 1910-х гг., был близок к группе крестьянских поэтов «Страда», участник их альманаха (и есть инскрипт вдохновителя группы С. М. Городецкого в 1915 г. «юнейшему из крестников»; предполагают также, что он тот «Игнатий», которому сделал дарственную надпись Есенин на книге 1920 года[12]). В 1918 г. он на своей Царицынщине печатается в советских газетах, потом Добровольческая армия хочет его за это судить, но его оправдывают, он поступает в Осваг в Ростове, и Александр Дроздов в известном очерке «Интеллигенция на Дону» вспоминает его в компании осваговцев – Е. Чирикова, И. Билибина, Е. Лансере – как «графа Ломакина», прозванного так за внушительную свою внешность, зычный голос и светскую изысканность за столом»[13]. В 1920-х – начале 1930-х гг. он публикуется в сатирических журналах «Лапоть», «Смехач», «Бегемот», издает в библиотеке «Бегемота» несколько книжек.
Затем он обнаруживается в «Ленинградском мартирологе», где я прочитал: «Ломакин Игнатий Семенович, 1885 г. р., уроженец д. Успенка Ольховской вол. Царицынского у. Саратовской губ., русский, беспартийный, литератор, проживал: г. Ленинград, Ижорская ул., д. 11, кв. 3. Арестован 1 марта 1938 г. Особой тройкой УНКВД ЛО 8 июня 1938 г. приговорен по ст. ст. 58–10–11 УК РСФСР к высшей мере наказания. Расстрелян в г. Ленинград 18 июня 1938 г.»[14].
Послевоенное инкогнито, таким образом, есть некто, называющий себя именем покойного коллеги из ревизских сказок советского писательского контингента.
Это заставляет задуматься о некоторых дедуктивно исчислимых принципах эмигрантского самонаречения, вырастающих из глубинных неомифологических мотивов философии изгнания.
Эмиграция – это путь через зону смерти (это относится к маршрутам и к curriculum vitae переместившихся лиц как в Гражданскую войну, так и во Вторую мировую). Выжившие после перехода этой полосы, как в обряде инициации, получают новое имя. Но это новое имя несет память о смерти в том или ином отношении, и, в частности, это может быть именем покойника, в том числе именем-мемориалом жертвы или павшего героя. Такой псевдоним принадлежит к типу, который в классификациях называется аллонимом, гетеронимом – имя другого человека, и этот подтип можно назвать мартиронимом (или, в зависимости от акцентируемого аспекта, – мародеронимом).
Аллоним может отсылать к некоторому прошлому, находящемуся за историческим рубежом, за хронологическим «шеломянем», к завершившемуся эону, к предшествующему существованию. Это может быть дореволюционная эпоха. Так, я полагаю, что несколько сентиментальной отсылкой к духу Серебряного века с его – в числе прочего – культурой убийственной полемики (напомню, например, о «цепном псе» «Весов» – Борисе Садовском) объясняется похищение Георгием Ивановым имени «среднего серебряновечника» А. А. Кондратьева, когда он захотел на манер символистских журналов уничтожить Владислава Ходасевича в журнале «Числа» в 1930 г. (допускаю, что он считал Кондратьева умершим и не знал его публикаций в варшавской газете «За свободу!»)[15].
В другом случае для послевоенной эмигрантики это может быть отсылка к довоенной эмигрантской печати, к золотому веку эмиграции, может, и к парижско-варшавским играм псевдонимов. Так, возможно, объясняется заимствование Ириной Одоевцевой в 1950–60-е гг. псевдонима ушедшей из жизни сотрудницы варшавской газеты Е. С. Вебер-Хирьяковой «Андрей Луганов», совпадающего с именем персонажа позднейшей прозы Одоевцевой (если и у Е. Вебер это не было заимствовано из беллетристики). Эта покража некогда привела пишущего эти строки к неверной атрибуции[16].
В ряду псевдонимов-отсылок к стародавним и идиллическим временам до катастроф, к временам молодости или полновесной литературной жизни и других подобных ретроспекций стоят и стрелки к главному золотому веку русской литературы, к началу ХIХ века. Такие отсылки бывали и в эпоху Серебряного века. Так, Владимир Гиппиус, учитель В. Набокова, выпускал свои сборники под фамилиями литераторов пушкинской эпохи – Бестужев и Нелединский, намекая на носителя громкого псевдонима «Марлинский», и на обладателя двойной фамилии Нелединского-Мелецкого, самой этой удвоенностью напоминающей о структуре псевдонимического символа. В эмиграции харьковский поэт Моисей Эйзлер берет псевдоним «Вл. Алов» (и на обложке помещает псевдоним и настоящее имя в скобках). Он берет «цитатный» псевдоним, метапсевдоним – псевдоним молодого Гоголя и этим отсылает к золотому веку русской культуры, который оборвался с революцией – от «распятия Родины» в 1917 г. он вел новое летоисчисление в своей книге «Распятая Россия» (Вена, 1922).
Наконец, возможно, что псевдонимы отсылают к русской древности, как способ преодоления кризиса идентификации, противопоставления ксенофонии и т. п. «Сирин» для Набокова, возможно, не просто орнитоним, но и акцентированная отсылка к древней русской мифологии, героним мифологического подтипа, как «Аргус» у М. Айзенштадта. Еще один «С. Сирин» печатал прозу в румынских газетах. «Сирин» был и подписью Дмитрия Кобякова, которому принадлежит и «смежный» псевдоним «Дмитрий Гамаюн» в послевоенной парижской газете «Честный слон». Это, вероятно, связано с одноименной масонской ложей, коей Д. Кобяков был член-основатель, и не он ли предложил название ложи? В число его псевдонимов должна несомненно быть включена Елизавета Пинк, под этим именем он печатал пародийные стихи в «Ухвате» и анонсировал целую книжку на обложке своей «Чаши» (Елизавета Пинк подозрительно смахивает на Елизавету Пнину).