Все-таки между тем… Тень переходит в темь. День переходит в ночь. Все-таки, между тем, можно еще помочь. Шум переходит в тишь. Звень переходит в немь. Что ты там мне ни тычь, все-таки, между тем… Жизнь переходит в смерть. Вся перешла уже. — Все-таки, между тем! — Крикну на рубеже. Шаг переходит в «Стой!». «Стой!» переходит в «Ляг!». С тщательностью простой делаю снова шаг: шаг из тени в темь, шаг из шума в тишь, шаг из звени в немь… Что ты там мне ни тычь! Большие монологи В беде, в переполохе и в суете сует большие монологи порой дают совет. Конечно, я не помню их знаменитых слов, и, душу переполня, ушли из берегов граненые, как призмы, свободные, как вздох, густые афоризмы, сентенции эпох. Но лишь глаза открою взирают на меня шекспировские брови над безднами огня. Через стекло У больничного окна с узелком стоит жена. За окном в своей палате я стою в худом халате. Преодолевая слабость, я запахиваю грудь. Выдержкой своею славясь, говорю, что как-нибудь. Говорю, что мне неплохо, а скорее хорошо: хирургического блока не раздавит колесо. А жена моя, больная, в тыщу раз больней меня, говорит: — Я знаю, знаю, что тебе день ото дня лучше. И мне тоже лучше. Все дела на лад идут. — Ветром день насквозь продут. Листья опадают в лужи. Листья падают скорей, чем положено им падать. О грядущем злая память, словно нищий у дверей, не отходит от дверей. Дерево в окне Я видел города в огне четыре года на войне, а ныне дерево в окне заметилось впервые мне. Оно стояло там давно, но долго было все равно. С сегодняшнего дня оно в тетрадь души занесено. Какие листья в нем кипят! Как облетают в листопад! И как заносит снегопад его. От головы до пят! Я столько в жизни упускал: веселость нив, угрюмство скал, и тундры ледяной оскал, и то, что всадник проскакал. Но дерево, каждой весной блистающее новизной и поникающее в зной, но дерево в окне — со мной! Лань
Еще в мире война большая была, рядом ранило и убивало, лань же голову в руки совала мне. Она это делать — могла! Я на «виллисе» долго носился, и заехал я в этот лес. Он стоял супротив небес и, по-видимому, к ним относился. Зелень свежая майской листвы отзывала небесною синью. Далеко-далеко до Москвы. Далеко-далеко до России. Рядышком бухал фронт. Этот звук беспокоил животное. Морду лань выхватывала из рук. То опасливо, то гордо лань поглядывала вокруг. Герцог, тот, что организовал эти девственные коряги, этот рай, в городской тюряге три недели уже пребывал. Все леса, начиная с Москвы — тыщи три километров лесистых, лишены были веток росистых, с ног ободраны до головы. Птицы петь не смели в лесах. Мошки не желали кружиться. Леший, все перенесший лешак, высунуться не решался решиться. Так что было даже неловко, когда в ту золотую рань в руки вкладывала головку, что-то нежно мычала лань. Я вскочил в машину и, гикнув, сразу дернул из рая на фронт, а она, шею четко выгнув, вслед глядела, открывши рот. «В этот вечер, слишком ранний…» В этот вечер, слишком ранний, только добрых жду вестей — сокращения желаний, уменьшения страстей. Время, в общем, не жестоко: все поймет и все простит. Человеку нужно столько, сколько он в себе вместит. В слишком ранний вечер этот, отходя тихонько в тень, применяю старый метод — не копить на черный день. Будет день, и будет пища. Черный день и — черный хлеб. Белый день и — хлеб почище, повкусней и побелей. В этот слишком ранний вечер я такой же, как с утра. Я по-прежнему доверчив, жду от жизни лишь добра. И без гнева и без скуки, прозревая свет во мгле, холодеющие руки грею в тлеющей золе. |