Воспоминания I То с несказанными признаньями, то с незабытыми обидами, воспоминанья несминаемы, как будто жидкостью пропитаны, а после снова обработаны с их радостью и с их тоской, с непреходящими заботами в какой-то чудной мастерской. Едва лишь вспоминать начнешь — как будто бы землей качнешь, качнешь планетой под ногами, и на ходу ли, на бегу простая истина нагая встает: дотронуться могу. Могу дотронуться, коснуться, узнать: что там, внутри? Вовне? Потом очнуться и проснуться, убраться прочь придется мне, но знаю, что еще верну без искаженья и сминанья всю ширину и всю длину, всю глубину воспоминанья. II Воспоминанья лучше вещей. Я на воспоминанья — кощей. Я их поглаживаю, перебираю, я их отвеиваю от шелухи, я их отлаживаю, перевираю, я оправляю их лики в стихи. Вот они, сладкие страшною сластью, схвачены болью, выжжены страстью. Трачены молью — сладкоголосые, как соловьи, вот они, воспоминанья мои! Самый старый долг Самый старый долг плачу: с ложки мать кормлю в больнице. Что сегодня ей приснится? Что со стула я лечу? Я лечу, лечу со стула. Я лечу, лечу, лечу… — Ты бы, мамочка, соснула. — Отвечает: — Не хочу… Что там ныне ни приснись, вся исписана страница этой жизни. Сверху — вниз. С ложки мать кормлю в больнице. Но какой ни выйдет сон, снится маме утомленной: это он, это он, с ложки некогда кормленный. Женская палата в хирургии Женская палата в хирургии. Вместе с мамой многие другие. Восемь коек, умывальник, стол. Я с кульком, с гостинцами, пришел. Надо так усесться с мамой рядом, чтобы не обеспокоить взглядом женщин. Им неладно без меня, операций неотложных ждущим, блекнущим день ото дня, но стыдливость женскую — блюдущим. Впрочем, за два месяца привыкли. Попривыкли, говорю, с тех пор! Я вхожу, а женщины не стихли. Продолжают разговор. Женский разговор похож на дождь обложной. Его не переждешь. Поприслушаюсь и посижу, а потом — без церемоний — встану. Пошучу почтительно и рьяно, тонкие журналы покажу. — Шутки и болезнь боится! — Утверждает издавна больница. Я сижу и подаю репризы. Боли, и печали, и капризы, что печали? — даже грусть-тоску с женским смехом я перетолку. Женский смех звончее, чем у нас, и серебряней, и бескорыстней. Скоро и обед, и тихий час, а покуда, дождик светлый, брызни! Мать, свернувшись на боку, трогательным сухоньким калачиком, слушает, как я гоню тоску, и довольна мною как рассказчиком. Столик на колесиках привозит испаряющийся суп, и сестра заходит, честью просит, говорит: — Кончайте клуб! Отдаю гостинцы из кулька. Получаю новые заданья. Матери шепчу: — Пока.— Говорю палате: — До свиданья. Днем и ночью
Днем рассуждаешь. Ночью мыслишь, и годы, а не деньги, числишь, и меришь не на свой аршин, а на величие вершин. Днем загоняем толки в догмы, а ночью поважней итог мы подводим, пострашней итог. Он прост, необратим, жесток. Минное поле Жизнь, конечно, минное поле, что метафора и не боле, поле, а на нем трын-трава, что слова, слова и слова. Но я нá поле, а вокруг в ящичках зеленоватых атрибуты батальных схваток — мины. На расстоянии рук, мной протянутых. Ногу поставлю как-нибудь не так, как хочу, и немедленно прорастаю взрывом и к небесам лечу. Я в пехоте, а мины все — противопехотные, то есть все против меня. Мины все прикорнули, ко взрыву готовясь. Снег сошел только что. Только что я сошел с шоссе на проселок. И оглядываюсь, как спросонок: мины! Мины! Их, может быть, сто. Тысяча! Может быть — миллион. Мины, словно моральный закон, угрожающий святотатцу. И не пробуй не посчитаться. Я не пробую. Задним ходом и рассчитывая каждый шаг, обливаясь холодным пóтом, оглушаясь звоном в ушах, преодолевая обвал нервов, я отхожу к дороге. Руки — вот они! Вот они — ноги! В минном поле я побывал! |