— Так, так истинно, — радостно удивляясь, подтвердил дядька Савка. — Хитро сделано. Государственно.
— А немцы с нашего села ни зерна не взяли! — крикнул Игнат. — Что сами пограбили, то и есть. А мы им ни зерна не дали. А как? Про то моя спина знает, — он задумался, опустив голову. Забарабанил черными пальцами по столу. По губам его, прикрытым седыми усами, поползла усмешка. — Староста. Немецкий староста я на склоне моих лет... Позор! Кругом старосты звери и мироеды. Кулаки. А я людям кажу: «Уважьте! Старость уважьте мою! У меня дети в Красной Армии». Не согласились со мной мужики, упросили.
— Всем миром просили, — вздохнул Савко.
— Не миром, — строго поправил его Игнат, — колхозом просили меня. У тебя, говорят, Игнат, душа непокорная, несогласная с неправдой. Постой за всех. И вот — стою. Немцы мне кричат: где хлеб, староста? А я кажу: нема хлеба. А почему рожь осыпается, староста? Нема чем убирать! А почему скирды стоят, под дождем гниют, староста? Нема чем молотить! Мы тебе машины дадим, староста. Людей, кажу, нема, хоть убейте! Ну и бьют! Бьют старосту смертным боем, а хлеба все нема.
— Не могут они его душу покорить, вот что! — проникновенно, со слезой сказал Степану Савка.
— Что душу! — усмехнулся Игнат. — Спину мою, и ту покорить они не могут. Непокорная у меня спина, — сказал он, распрямляясь. — Ничего, выдюжит.
— Спасибо тебе, Игнат! — взволнованно сказал Степан, подымаясь с лавки и протягивая руку. — И прости ты меня, бога ради, прости.
— В чем же прощать? — удивился Игнат.
— Нехорошо я о тебе думал... И не о тебе одном... Ну, в общем — прости, а в чем — я сам знаю.
— Ну, бог простит, — улыбнулся Игнат и ласково обнял Степана, как сына.
На заре староста сам проводил подпольщика до околицы. Здесь постояли недолго, покурили.
— Если власти нашей, — тихо сказал Игнат, — или партизанам хлеб нужен, дай весточку, — хлеб дадим.
— Хорошо. Спасибо.
— Не мне спасибо. Хлеб не мой. Колхозный. Расписку возьмем.
— Хорошо.
— Ну, иди...
Степан протянул ему руку. Игнат взял ее, крепко зажал в своей.
— Еще вот что спрошу тебя... — прошептал он, заглядывая в глаза Степана. — Скажи — наши вернутся? Не спрошу тебя, скоро ли и когда, бо того ты и сам не знаешь. Спрошу только: вернутся ли вообще? Правду скажи! — И он впился в его глаза.
— Вернутся! — взволнованно ответил Степан, — Вернутся, Игнат, и скоро!
— Ну вот! — облегченно вздохнул староста. — А спина моя выдержит, не сомневайся! — И он засмеялся, пожимая в последний раз Степанову руку.
Степан шел полевой дорожкой меж массивов осыпающейся ольховатской ржи и всю дорогу весело ругал себя:
«Чиновник ты! Цыплякову поверил, а в народе усомнился, чернильная твоя душа? Вот он, народ — непокорный, могучий. Бюрократ ты, кресло потертое! Не молчит он — звенит! Как сухое дерево, звенит ненавистью, по искре тоскует. А тебя, бумажная твоя душа, сюда спичкой и поставили. Да нет, не спичкой! Спичка чиркнула и погасла. Кремнем. Кремнем должен ты быть, Степан Яценко, чертова твоя душа! Чтоб от тебя искры летели и раздувалось пламя народной мести».
Обо всем этом и рассказал Степан Вале, когда они наконец встретились.
Они проговорили всю ночь.
У Вали тоже был ворох вестей для Степана.
— От Максима приходил человек, — сказала она.
— От Максима? — обрадовался он. Максим, как и он, был поставлен обкомом для работы в подполье. — Ну, что Максим?
— Пока жив! — улыбнулась Валя. — Большие дела у него! Шахтерских отрядов несколько... Три комсомольских...
— Вот как! — даже позавидовал Степан. — Это хорошо.
— Приходили от Ивана Петровича...
— Ну, ну?
— Толком ничего не сказали. Видно, меня опасаются. Но явку дали. Иван Петрович просит передать — у него в хозяйстве урожай сам-семеро...
— А-а! — усмехнулся Степан. — Иван Петрович всегда был мужик агротехнический! Ишь уродило как!
— Ну, это все вести от людей, тебе известных. А есть и от неизвестных. Никому не известных.
Степан не понял.
— То есть как?
— В Вельске кто-то красный флаг поднял на парашютной вышке. Целый день висел. Немцы боялись — заминировано. Об этом флаге только и говорят вокруг!
— Кто же флаг поднял?
— Никто не знает! Я же тебе говорю: никому не известные люди.
— Этих неизвестных людей надо найти.
— Немцы тоже ищут...
— Ну, немцы могут и не найти, — засмеялся Степан, — а нам своих не найти совестно.
— Потом у нас — в нашем городе — тоже событие, — продолжала Валя.
— Что у нас? — всполошился Степан. Он любил свой город, гордился им и всякую весть о нем встречал ревниво.
— Немцы на главной улице каждый день сводку вывешивают. Народ читает, кто верит, кто нет, но у всех — уныние. И вот стала каждый день под немецкой сводкой появляться другая. Понимаешь? Написано детским почерком. На листке школьной тетради. Чернилами. И даже, — улыбнулась она, — с кляксами...
— Что же в этих листках? — недоумевая, спросил Степан.
— Опровержение! Какой-то малыш каждый день — заметь, каждый день! — опровергает Гитлера: «Не верьте Гитлеру — все, собака, врет. Я слушал радио. Наши не отдали Сталинград. Наши не отдали Баку». Немцы срывают эти листки, ищут виновника, а ничего сделать не могут. Опровергает малыш Гитлера каждый день, и Гитлер с ним справиться не может! Об этом весь город говорит.
— Кто ж он? — взволнованно спросил Степан.
— Никто не знает. Может быть, кто-нибудь из моих малышей...
Степан удивленно посмотрел на нее, не понял. Потом сообразил, что она говорит о своих школьниках. Он всегда забывал о том, что она не только жена.
— Да, может быть, кто-нибудь из твоих мальчиков... — сказал он, извиняясь за свою забывчивость.
— И я все думаю: кто? — продолжала Валя, сияя влажными глазами. — Это кто-нибудь ив наших радиолюбителей. Но в седьмом классе все мальчики увлекаются радио. И я не знаю — кто. Иногда мне кажется, что это Миша... А иногда, что это Сережа...
Степан молча слушал ее.
— Сколько их таких, — задумчиво продолжала она, — мальчиков, девушек, стариков, подымающихся в одиночку. По приказу своей совести.
— Найдем! — горячо сказал Степан. — Мы будем строить. Валя, наше подполье, как строят пороховой погреб, — осторожно и основательно.
И он стал строить подполье, как пороховой погреб.
Появились связи, отряды, явки, люди, цепочка людей, знавших только правого да левого соседа. Степан знал их всех, и земля, казавшаяся ему после ухода наших войск мертвой, задушенной, сейчас ожила, населилась людьми, готовыми к борьбе.
К Степану часто приходили связные от партизан, от подпольных групп; приходили и с Большой земли, чаще всего девушки.
— И вам не страшно, дивчата? — спрашивал он, искренне удивляясь.
Некоторые обижались. Другие задорно отвечали:
— А чего же бояться на своей земле?
Стали действовать отряды Максима. Запылали немецкие казармы, полетели под откос поезда. Тихие ночи озарялись пламенем малых, но жестоких битв в тылу.
Немцы ответили виселицами. Где-то ждала виселица и Степана. О нем уже знали. Его искали. Но он не думал теперь о смерти. Он снова чувствовал себя хозяином на своей земле.
Да, он здесь был хозяином, а не бургомистры и гаулейтеры. Ему вручили свою душу люди, его приказов слушались, даже и не зная его. И он ощущал себя сейчас, как и раньше, хозяином, военачальником, вожаком, а чаще всего — приказчиком народной души. Душеприказчиком. Ему мертвые завещали ненависть. Ему живые вверили свои надежды. Качающиеся на виселицах товарищи поручили ему месть за них.
У него было теперь большое «хозяйство», куда более сложное и богатое, чем раньше; все это хозяйство надо было держать в памяти, ничего не доверяя бумаге. Он должен был помнить имена и адреса, даты и сроки, поступки и планы, черты лиц и свойства характеров, выражение глаз каждого человека в минуту опасности. Он должен был знать, кому можно верить целиком, кому наполовину, кому нельзя совсем. Кого надо ободрить, кого отругать, кого обнадежить, с кем помечтать вместе, а кого при первом же случае уничтожить, как Иуду.