Бывает разная публика. А возрастные отличия меня совершенно никаким образом не волнуют, не лимитируют. Очень хорошо реагирует молодежь. Не случайно, что и актеры старшего поколения очень любят молодую аудиторию. Я даже люблю детскую аудиторию, я много детских пишу вещей. Но дети, как ни странно, любят взрослые песни.
Я люблю атмосферу встречи, когда есть ощущение раскованности. И когда продолжаешь работать, то нет времени на то, чтобы обращать внимание: по-моему, я сегодня более популярен, чем вчера… Есть один способ, чтобы избавиться от дешевой популярности и не почить на лаврах, — это работать, продолжать работать. Так что я избавлен от самолюбования.
Здесь возможен один ответ на этот вопрос — почему мои песни стали известны, — вот так, скажем: потому, что в них есть дружественный настрой, есть мысленное обращение к друзьям. Вот, мне кажется, в этом секрет известности моих песен — в них есть доверие. Я абсолютно доверяю залу своему, своим слушателям. Мне кажется, их будет интересовать то, что я рассказываю им.
ПЕСНЯ ПЕВЦА У МИКРОФОНА
Я весь в свету, доступен всем глазам.
Я приступил к привычной процедуре:
я к микрофону встал, как к образам…
Нет-нет, сегодня — точно к амбразуре!
И микрофону я не по нутру —
да, голос мой любому опостылет.
Уверен, если где-то я совру —
он ложь мою безжалостно усилит.
Бьют лучи от рампы мне под ребра,
лупят фонари в лицо недобро,
и слепят с боков прожектора,
и — жара!.. Жара!
Он, бестия, потоньше острия.
Слух безотказен, слышит фальшь до йоты.
Ему плевать, что не в ударе я,
но пусть я честно выпеваю ноты.
Сегодня я особенно хриплю,
но изменить тональность не рискую.
Ведь если я душою покривлю —
он ни за что не выпрямит кривую.
На шее гибкой этот микрофон
своей змеиной головою вертит.
Лишь только замолчу — ужалит он, —
я должен петь до одури, до смерти!
Не шевелись, не двигайся, не смей.
Я видел жало — ты змея, я знаю!
И я сегодня — заклинатель змей,
я не пою — я кобру заклинаю.
Прожорлив он, и с жадностью птенца
он изо рта выхватывает звуки.
Он в лоб мне влепит девять грамм свинца.
Рук не поднять — гитара вяжет руки!
Опять!.. Не будет этому конца!
Что есть мой микрофон — кто мне ответит?
Теперь он — как лампада у лица,
но я не свят, и микрофон не светит.
Мелодии мои попроще гамм,
но лишь сбиваюсь с искреннего тона —
мне сразу больно хлещет по щекам
недвижимая тень от микрофона.
Я освещен, доступен всем глазам.
Чего мне ждать — затишья или бури?
Я к микрофону встал, как к образам.
Нет-нет, сегодня точно — к амбразуре!
МОЯ ЦЫГАНСКАЯ
В сон мне — желтые огни,
и хриплю во сне я:
«Повремени, повремени —
утро мудренее!»
Но и утром все не так,
нет того веселья:
или куришь натощак,
или пьешь с похмелья.
В кабаках — зеленый штоф,
белые салфетки —
рай для нищих и шутов,
мне ж — как птице в клетке…
В церкви смрад и полумрак,
дьяки курят ладан…
Нет, и в церкви все не так,
все не так, как надо!
Я — на гору впопыхах,
чтоб чего не вышло, —
на горе стоит ольха,
под горою вишня.
Хоть бы склон увить плющом —
мне б и то отрада,
хоть бы что-нибудь еще…
Все не так, как надо!
Я — по полю вдоль реки:
света — тьма, нет бога!
В чистом поле васильки,
дальняя дорога.
Вдоль дороги — лес густой
с бабами-ягами,
а в конце дороги той —
плаха с топорами.
Где-то кони пляшут в такт,
нехотя и плавно.
Вдоль дороги все не так,
а в конце — подавно.
И ни церковь, ни кабак —
ничего не свято!
Нет, ребята, все не так,
все не так, ребята…
«ТЕАТР БЫЛ ИМПУЛЬСОМ…»
В. Сергачев, А. Якубовский
АКТЕР НАЧИНАЛСЯ…С ДОСТОЕВСКОГО
И ало кто знает, что самой первой актерской работой Владимира Высоцкого была его роль, сыгранная в 1959 году на сцене Московского Дома учителя в спектакле Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание», — роль Порфирия Петровича.
Помочь приоткрыть неизвестную страницу творческой биографии Высоцкого любезно согласились В. Н. Сергачев и А. А. Якубовский, имеющие к этому самое непосредственное отношение.
Беседу с ними вели В. Тучин и Б. Акимов.
Виктор Николаевич Сергачев — заслуженный артист РСФСР, режиссер и актер, один из основателей театра «Современник», ныне артист Московского Художественного театра, режиссер первого спектакля Владимира Высоцкого.
— Виктор Николаевич, вы были преподавателем у Владимира Высоцкого? — В 1956 году я закончил школу-студию МХАТа на курсе у П. В. Массальского и остался там педагогом. В том же году Массальский набрал новый курс, одним из студентов которого стал Высоцкий. На курсе было две группы: одну, с которой работал я, вел Тарханов, другую, где занимался Володя, — Б. И. Вершилов. С Высоцким непосредственно в работе я не встречался до третьего курса.
— А та, первая, встреча в 1959-м запомнилась?
— У нас в большинстве учились ребята, поступившие сразу после школы, но он оказался старше. Обычно в студентах, особенно в первое время, проявляется какое-то молодое самолюбие, вероятно, от застенчивости. Они как бы подчеркивают особенности своей индивидуальности. А у него не было этого зряшнего самолюбия. Он производил впечатление деликатного, мягкого человека.
— Какие еще особенности, отличавшие его в то время, вы подметили?
— Вспоминаю, что на общих собраниях Павел Владимирович иногда высказывал претензии к Высоцкому. Сводились они к тому, что Володя как артист несерьезен и все, что он делает, бопьше подходит для эстрады, а не для Художественного театра. Видимо, у Массальского были свои основания упрекать Володю в эстрадни-честве. Хотя на общих занятиях я лично этого не замечал. На первом курсе студенты делали самостоятельные отрывки, и, наверное, по ним Павел Владимирович и судил, что у Высоцкого вкус еще эстрадный, а не мхатовский, не актерский, неглубокий.
— Почему с Высоцким вы решили работать именно на материале Достоевского? Сказалась его типажность или были еще какие-то причины?
— Типаж тут ни при чем. Высоцкий в то время мало подходил для роли Порфирия Петровича в классической трактовке. Хотя актер он был одаренный и разноплановый. Меня привлекло не это. У меня в то время был период Достоевского. Я буквально погрузился в его мир: мечтал перевести его прозу на язык театра. И вот на третьем курсе я предложил Володе и Роману Вильдану: «Давайте-ка попробуем, рискнем поставить отрывок из «Преступления и наказания». Возьмем целиком без сокращений весь текст Достоевского — последний приход Порфирия Петровича к Раскольникову. Мало того, попытаемся полностью буквально выполнить все, говоря по-театральному, ремарки Достоевского: как у него написано — так и будем играть». Володя, помню, удивился: «Как? Это же очень долго! Если всю сцену играть — выходит около сорока минут». Я говорю: «Вот и будем играть сорок минут». — «А кафедра как посмотрит? Ведь на весь экзамен отводится всего два-три часа!» — «Ну и пусть себе смотрят, — отвечаю, — это как раз их дело — смотреть».
— Но в этом отрывке у Достоевского совсем немного персонажного текста. Что же там играть?
— Это у Раскольникова немного, а у Порфирия — около девяти страниц. Но дело не только в этом. Скажем, когда на вопрос Раскольникова: «Так кто же убил?» — Порфирий Петрович отвечает: «Как кто? Вы и убили, Родион Романович», — у Достоевского написано, что Раскольников схватил себя за голову и теребил волосы. Воцарилось молчание. И молчание длилось долго — даже, может быть, минуты две. Так вот, мы точно так же две минуты и молчали. А в самом конце — мы, весь второй семестр репетировали — эта пауза-стала своеобразным поплавком-индикатором: если молчали минуту — значит, ничего не выходило, а если получалось естественно и невымученно промолчать две минуты — значит, все было хорошо…