Но небеса молчали.
В ночи Феличиано думал над словами Раймондо. Он блудил, но не считал себя распутником, ибо не интересовался женщинами и не любил их… Слова «смертный грех» пустыми для него не были, он не замечал в себе помрачения ума, но все остальное… «Потеря смысла бытийного, подверженность духу уныния и печали, неверие в чистую любовь, цинизм и опустошение, мертвенность сердца к страданиям ближних…» Да, он не знал, зачем живёт, ничего не замечал, был погружен в печаль, тоска сжимала сердце. Он не мог быть один — наедине с этой невыносимой тяготой, ну, а про какую-то там любовь, да ещё чистую, — что и говорить было?
Обречён на унылое одиночество… Сейчас Феличиано уже не думал о брате. Сотни пустых ночей, ночей разврата, вспоминались ему. Они отвращали мерзостью, но прошлое не смыть. Слезы раскаяния… Да, они струились по иссохшим щекам, оплакивая погибший род, его одиночество и бесплодие, его горе и муку… «Господи, утомлён я воздыханиями моими: каждую ночь омываю ложе моё, слезами моими омочаю постель мою. Иссохло от печали око моё, обветшало от всех врагов моих…»
Если Раймондо прав, то первым своим врагом был он сам. Не Реканелли. Не Тодерини. Он сам убил свой род.
Ближе к ночи, Чентурионе снова ощутил приступ гнетущей тоски, и вспомнил о наложнице, у которой до этого не был неделю. Феличиано не хотел её. Он обещал Амадео отпустить девку, и не намерен был нарушать слово. Торопливо повернул в коридор, и оказался перед в дверью каморки для челяди графа Амброджо, где сейчас жила Лучия Реканелли.
В последнее время, особенно после разговора с Амадео, Феличиано стал мягче с девкой. Не бил и не обижал, просто спал с ней, ублажая свою похоть. Но Раймондо прав. Ничего уже не изменить, однако надо прекратить это. Амадео прав. Надо сохранять… нет, уже не благородство, но остатки его. Завтра он отправит её из замка.
Чентурионе вынул ключ и провернул его в замке.
…Сегодня девка была бледна, под глазами её темнели круги, она зябко куталась в старое истрёпанное одеяло. Чентурионе неодобрительно смотрел на неё, потом удивлённо замер — девка, торопливо вскочив, выскочила в соседнюю комнату. Казалось, её мутило. Вернувшись, пошатываясь, подошла к камину и снова села перед ним. Феличиано понял, что девке дурно, и это раздосадовало его. Но он не ударил её. Подошёл к камину и поглядел на лицо. Оно было бледным и отёчным.
— Что с тобой? Заболела?
Девка подняла на него больные глаза и чуть заметно сжалась, ожидая его удара. В коридоре послышались отчётливые, чуть шаркающие шаги, но Чентурионе знал, что сюда никто не зайдёт. Однако раздался скрип дверных петель, и на пороге появилась Катарина Пассано. Его кормилица прошла к столу и поставила на него горшок с чем-то, пахнущим лимоном и мятой. Чино поморщился: старуха брала на себя слишком уж много. Могла бы и постучать. Однако, препираться с ней Феличиано не любил — себе было дороже. Впрочем, чело его тут же и разгладилось: кормилица могла дать дельный совет. Девка явно больна — самое время от неё избавиться.
— Слушай, Катарина, я не вижу причин ей тут оставаться. Я внесу за неё залог в монастырь, и хочу, чтобы ты отвезла её к кармелиткам сразу после праздника, скажи Луиджи Борго, чтобы он… — Феличиано осёкся, разглядев вдруг лицо старухи.
Катарина медленно подходила к нему, и лицо ее исказилось до карнавальной маски злой горгульи.
— Ты! Выродок, хоть и появившийся из господского чрева! — взвизгнула она, подлинно испугав Феличиано, который даже попятился от неё в испуге, — мерзавец без чести и совести, Бога забывший! Какой монастырь? Кому она непраздная в монастыре нужна? Обрюхатил, подонок, девку, а теперь избавиться от выблядка хочешь? Ловко! Да только честные люди так не поступают! Будь проклят день, когда я приложила тебя к груди! Твою мать никто в монастырь не отсылал! А этот теперь своё дите на произвол судьбы выкинуть хочет…
Катарина остановилась.
Феличиано Чентурионе не слушал её. Белый, с остановившимся взглядом, он не слышал вообще ничего. Комната плыла перед глазами, плыли какие-то путанные мысли, обрывочные и бессмысленные, как туманная рвань над болотом, плыл город, видимый с высоты башни, плыло лицо разозлённой Катарины и силуэт сжавшейся в рваном одеяле девки у камина…
Потом его накрыла ночь.
…очнулся он на постели. При падении Феличиано ударился затылком о полог кровати и сильно свёз кожу на руке выше запястья. Затылок ныл и стучало в висках. Из-за полога на него испуганно косилась девка Реканелли, а Катарина прикладывала к его голове тряпку, пахнущую отваром чабреца и мяты. Феличиано помнил, что было что-то… что-то страшное… нет, важное, невозможное, потрясшее, что это было?
— Помоги мне, Лучия, — бросила старуха.
Девка бросилась к Катарине, и прозвучавший старушечий голос вдруг вернул Феличиано Чентурионе утраченное понимание. «Непраздная», «обрюхатил», «своё дите…» — вспомнил он слова старухи. Они не допускали двух толкований. Чентурионе рывком поднялся и тут же повалился навзничь — голова снова закружилась, в глазах потемнело.
— Чего ты дёргаешься, дурень, лежи, — голос Катарины утратил теперь резкость. Она любила Феличиано, как сына, и неожиданный обморок Чентурионе испугал старуху: такого с ним отродясь не случалось.
Чентурионе, подчиняясь не словам кормилицы, но своей слабости, вдруг обессилевшей его, лежал теперь смирно. Он думал. Предположить, что проклятая девка могла понести не от него, было нелепо. Он взял её чистой — это Феличиано помнил. После, запертая здесь, в верхних покоях, в комнатах для прислуги графа Амброджо, она не выходила никуда — ключ был только у него и у Катарины, которая иногда выводила девку гулять в палисадник — там же, на верхнем этаже. Чентурионе поднял глаза на Лучию Реканелли, снова присевшую у камина. Спросить у Катарины, кто ещё из мужчин мог зайти к Лучии? Феличиано недоуменно заморгал. Вздор. Сама Катарина твердо уверена, что это его ребёнок.
Его ребёнок… его ребёнок…
Феличиано осторожно привстал, почувствовав, что дышать стало легче. Его ребёнок… его ребёнок… Мысли двоились. Помысел о том, что утроба этой ненавистной девки, наполненная им, зачала, был неприятным и даже пугающим. Он четыре месяца сливал туда свою ненависть, ярость и злобу, непереносимое горе и скорбную муку — и она понесла? Понесла его ребёнка? Он… будет отцом? Как же это? Господь сжалился над ним? Дитя ненависти и распутства, мести и гнева?
Его то морозило, то бросало в жар.
Всё ещё ощущая мутную слабость, Феличиано порадовался, что свидетелей его обморока не было, ибо Катарину и девку в расчёт не брал. Он снова вернулся мыслями к тому, что облегчало дыхание и, хоть и до конца ещё не осмыслялось, но несло в себе почти невозможную радость. Его дитя… его ребёнок… Наследник.
Теперь граф Феличиано Чентурионе сполз с кровати и осторожно поднялся во весь рост. Чуть шатался. Пол плясал под ногами, но глаз уже чётко различал полог кровати и камин в комнате.
— Это у меня с прошлой охоты…голова порой кружится, — с непонятной улыбкой неожиданно мягко пояснил он Катарине, — но что ты говорила-то? Что беременна девка, что ли? — Кормилица смерила его недоумевающим взглядом. Что-то тут было не то, но что — старуха не понимала. Смиренный, вкрадчивый голос Феличиано был непривычен ей. — Ну, и чего кричать-то? — между тем, переведя дыхание, беззлобно продолжал граф, — я же не знал…
Он, всё ещё пошатываясь, подошёл к Лучии Реканелли — бледной и испуганной. Она боялась графа до дрожи, полагала, что, узнав о её беременности, он рассердится и поселит её в том же подвале с крысой, где ей уже пришлось ночевать. Его лицо удивило Лучию: на нём вдруг проступила улыбка, которая зажгла его глаза, те, что всё время, сколько она его знала, были то гневными, то тусклыми и мёртвыми. Феличиано Чентурионе не гневался, поняла она, он обрадовался.
Его следующие слова снова были обращены к Катарине. В них проступили властность и повелительная деспотичность, но смысл был кроток.