Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

     «Нет, - сказал он,- такой человек нам нужен. Вы поедете в Россию на работу. Там уж найдут для вас применение».

     «Зачем же в Россию? - сказал я. - Ведь я палестинец, у меня там и семья, и работа.»

     «В Палестину мы вас не пустим, - сказал философ из НКВД. - Про Палестину забудьте. Это прошло. А за жену не беспокойтесь. Она себе другого найдет».

     Голова у меня шла кругом. Все это было как дурной сон, когда никак нельзя проснуться. Допрос шел уже часа четыре.

     Наконец я подписал:

     «Признаю, что являюсь беженцем, не имею документов, кроме отобранных при аресте, хочу выехать из пределов Советского Союза, но вины своей не признаю, так как не вижу в указанных фактах никакого состава преступления».

     «Имеете ли еще что-либо привести в свою защиту?» Я чувствовал, что предо мной стена, что надо привести в свою защиту какие-то особенные слова, чтобы эти люди поняли то, что мне так ясно: что все мое «дело» есть чепуха от начала до конца, невероятный вздор. Но я не находил никаких слов больше. «Ничего».

     Я подписал «ничего» и спохватился, что мне надо еще что-то указать: сертификат палестинского правительства... и прочее, и прочее.

     «Ну нет! - сказал следователь. - Раз подписал - крышка. Больше ничего не дам дописывать».

     И прибавил:

     «На суде сможете договорить, что сюда не вошло».

     Он знал очень хорошо, что никакого суда не будет и протокол является окончательным.

     Серело уже в коридоре, когда он сдал меня конвойному. Я попросил пить. Он велел проводить меня к крану. Я пил жадно из цинковой кружки, закрыв глаза, с горящей головой, где как гвоздь засело:

     «Домой мы вас не пустим... Жена найдет другого...»

     Меня отвели в другую камеру. Это была узкая клетка, где помещалось 16 человек на двухъярусных нарах.

     Весь следующий день я пролежал неподвижно, ошеломленный. То, что меня ошеломило, было не известие о том, что мне отрезана дорога домой. Этому я не верил. Этого я себе просто не мог представить. Поразила меня циничная подлость этого ночного допроса. За девять месяцев я привык к фасаду советского здания, теперь я за ним увидел - пещеру разбойников. Первое впечатление было - шок. Мне было стыдно. Чувство мучительного, глубокого стыда за человека росло во мне с первой минуты, когда я переступил порог того учреждения, которое в Советском Союзе является центральным - и этот жгучий стыд терзал меня до тех пор, пока через много дней не выгорел весь - до холодной зоны и не родилась во мне спокойная ненависть к людям, обманывающим весь мир.

     В новой камере были поляки. Это были старые жильцы, они находились в заключении уже полгода. Против меня лежал 16-летний мальчик с мертвенным бескровным лицом. Он казался оглушенным. Меня не били ни до того, ни после, но этих людей били. Рядом со мной лежал старый еврей Ниренштейн - один из самых кротких и бесстрашных людей, каких мне довелось встретить в лагерях. Этот человек был полон религиозной веры и беспричинного оптимизма. Он в самом деле верил в Бога, то есть верил в то, что чудо может случиться каждую минуту. У него было удивительное и, может быть, заслуженное чувство своего морального превосходства перед другими людьми, полными страха и не понимающими, что ничто не страшно. Я очень хотел быть таким, как Ниренштейн.

     Больше всего я боялся быть оторванным от всех - и забытым всеми. Чтобы напомнить себе, что я не один, я вынул фотографию своего сына, снимки из дому. Я показывал их соседям и рассказывал Ниренштейну, как люди живут в Палестине.

     Дня через три вывели нас обоих во двор. Там уже собралась большая группа арестантов. Это был обширный двор, заросший травой, как бывает в провинции, куры копались в горячем песке, молодуха - с кухни, наверно, - шла с ведром, в конце двора возились рабочие у амбара. Был конец июня - жаркое солнечное утро.

     Грузовик въехал во двор. Скомандовали садиться. Велели лечь плашмя, подняли с трех сторон зеленые борта грузовика. Сверху сел конвоир с ружьем. Грузовик развернулся и выехал на булыжную мостовую улицы. Мы поехали.

     Лежа, я думал, как часто за последние месяцы я видел в Пинске на улице такой пустой грузовик, громыхающий по камням, и человека, с безразличным видом сидящего в углу с ружьем. Значит, и тогда эти грузовики были полны лежащими на дне людьми, скорчившимися, чтобы их никто не видел из прохожих. Может быть, сейчас идут мимо люди, которых я знал, и меня от них спрятали. Эта власть прятала то, что она делала, за зелеными бортами грузовика. Это был обман. Люди на воле не знали, что они были окружены - и так близко - арестантами, пленниками, которым нельзя поднять головы.

     И я, лежа, давал себе слово, что зеленый борт этой машины я когда-нибудь опишу - и так, чтобы весь мир увидел что за ним кроется.

     Лежа на дне грузовика, я по поворотам машины угадывал, по каким улицам нас везут.

     Нас привезли в пинскую тюрьму и развели по камерам. В нашу - еще пустую - ввели нас человек десять. Мы обрадовались, что так много места, и расположились удобно между окон: у стены против входа. Но через полчаса отворилась дверь, и в помещение ввалилась толпа. Сразу стало тесно и душно. Еще через полчаса подбросили новую партию арестантов. Тут уж стало не до шуток. Комната имела метров семь в длину и пять в ширину. Побеленные стены, два окна с решеткой, деревянный рассохшийся пол, параша у двери, бочонок с водой в углу и посреди - подобие стола. Это было все. На полу расположилось человек семьдесят пять. Днем мы с трудом размещались сидя, но ночью площади пола не хватало, чтобы всем вытянуться, и люди ложились буквально друг на друга. Спали на столе, под столом, сидя, полулежа, в самом фантастическом переплетенье ног, рук, голов, колен и спин. Люди, не нашедшие себе места в начале вечера и прикорнувшие на корточках, позже, когда сон разравнивал это человеческое месиво, падали, как второй слой, сверху, куда придется. Проснувшись ночью, человек не сразу соображал, на чьем животе лежит и кто ему придавил ноги. Начиналась яростная ссора, когда чья-то грязная пятка упиралась в лицо спящего и будила его. Хриплые ругательства тонули в протестах соседей. Наконец водворялось «молчание», полное храпа, тяжелого дыхания, бормотания, сонных вскриков. Кто-то вставал и шел по головам и рукам к параше. Люди кишели, а на них кишели вши и ползали клопы. Казенного белья нам не давали, а своего мы не имели, кроме того, что на теле. Передачи с воли не допускались - до конца следствия. Июльская жара заставила нас раздеться донага - до кальсон, подвернутых выше колен. Камера напоминала предбанник. С утра люди, которым удалось отвоевать таз и немного, воды, стирали свои рубахи. Тяжелый и кислый дух стоял в камере - от него у свежего человека спирало дыхание.

     Население камеры было исключительно еврейское. Люди всех поколений, классов, возрастов, начиная от пятнадцатилетних детей, виновных в том, что они записались на возвращение к своим родителям, и до стариков старше семидесяти лет. Большинство - молодежь: парикмахеры, кельнеры, портные. банковские служащие, учителя, бухгалтеры, пролетаризированная беженская масса. В камере находился, к моему удовольствию, победитель пинского областного шахматного турнира. Из хлеба изготовили шашки и шахматы, мелом начертили на полу шахматные доски, и полдня проходило у меня в том, что, лежа на полу, я передвигал фигурки. Видно, что мы еще не были по-настоящему голодны: год спустя такие шахматы уже не из чего было бы сделать - их бы съели в мгновение ока.

     Мои соседи по полу были братья Кунины, два бухгалтера, а до того купцы (оба погибли в советской неволе), фармацевт Бурко, о котором я уже вспоминал (у него тем временем высохли слезы, и он примирился со своей судьбой), молодой варшавянин Арие Бараб, распевавший веселые куплеты о еврейских дачниках на Отвоцкой линии, и, к немалому моему удовольствию, - Давид, член моей библиотечной бригады.

23
{"b":"547091","o":1}