Здесь обрывалась нить, и я больше не помнил. Тогда, с ожесточением и яростью тонущего человека, которого сносит течением, я дал себе слово, я поклялся, что не умру - nоn moriar! - пока не открою Горация и не свяжу порванную нить. Это был мой обет. Два года позже, уже в Тель-Авиве, я разыскал экземпляр «Од», и руки у меня дрожали, когда я прочел: ...usque ego postero Crescam laude recens...
Что такое счастье?
Летом 43 года, когда мы работали в поле, в штрафном лагере Осиновка первая, подошел ко мне во время перерыва высокий сумрачный финн. Это был необыкновенно серьезный и молчаливый человек. Он ни с кем не сближался, и я ничего не знал о нем. Вдруг он сам ко мне обратился - в первый и последний раз - и оказалось, что это сектант и мистик.
- Я читаю Библию не так, как все! - сказал он мне. - Я умею вычитать из Библии судьбу каждого человека. И я знаю твою судьбу: ты будешь счастлив. И помни: твое счастье в далекой стране, где твой дом. Когда придет время - прямо иди туда, не оглядывайся, не задерживайся нигде. Ничем не соблазняйся, не отклоняйся, спеши домой, там будешь счастлив.
Что значит «счастлив» было в эту минуту совершенно понятно нам обоим: это было состояние обратное тому, в котором мы находились. Так страшно было то, что с нами сделали, что возвращение к нормальным условиям существования: свой дом и семья, отсутствие животного страха, сытость, и работа не по принуждению, а по собственному выбору и склонности - означало для нас несомненное счастье.
За долгие годы советской неволи я забыл вкус яблока. Яблок не было не только на севере России, но и в Алтайском Крае, куда меня сослали по освобождении из лагеря. Случайные проезжие из Алма-Аты, за тысячи километров, привозили по несколько яблок и продавали их, поштучно на базаре. Находились любители, которые покупали их, чтобы узнать - «что такое яблоко». Меня не привлекало такое воровское украденное от судьбы яблоко. Но постепенно яблоко - красное наливное или пахучий нежно зеленый ранет довоенных лет - превратилось для меня в символ свободы. Свободная страна - это именно и есть такая, где яблоки продаются на улицах, сколько хочешь.
Едва пришел поезд на станцию Брест, на польской границе, я немедленно направился на базар - за яблоками. Город Брест, с которым у меня связаны разнообразные воспоминания, лежал в развалинах. В его монументальной уцелевшей синагоге помещалось советское кино... Но я не искал в нем прошлого, я искал яблок... Это был знак, что приближаемся к свободе.
И, наконец, поздней ночью, мы, несколько пассажиров, которые никак не могли спать, открыли тяжелый засов товарного вагона. Поезд стоял в глубоком молчании ночи на мосту через Вислу, и справа мы не видели, а угадывали стены спящей Варшавы. Река струилась в лунном свете и холоде - еще один рубеж свободы - и вокруг заснувшего поезда не было ни души. Он замер на своей одинокой высоте, над пустынным и мрачным «дилювиальным» провалом... Ночной холод заставил нас закрыть дверь. Всю ночь кружил поезд, обходя город, и утром мы увидели, что Варшава - позади; поля и рощи лежали в блеске апрельского солнца. Занавес ночи поднялся над польской весной, и навстречу нам бежали маленькие станции с .полузабытыми веселыми названиями, как музыка... Куда нас везли? Я решил при первой оказии оставить поезд. В полдень мы прибыли на станцию Скерневице, которую до войны проезжал я десятки раз. Против нашего сибирского эшелона стоял мирный, спокойный, чистенький пассажирский поезд «Скерневице - Лодзь». Он выглядел неправдоподобно, как будто не было войны, немецкого нашествия и советской каторги. «Десять минут остановки»... Я, не долго думая, схватил свой деревянный чемоданчик и пересел на площадку вагона третьего класса.
Вагон был переполнен, и люди обступили меня... «Репатриант из Сибири»... Советизация Польши еще только начиналась весной 1946 года. Люди, которые забросали меня вопросами, не выглядели по-советски, иначе говорили, иначе были одеты, улыбались, двигались... Как просыпаясь после долгого-долгого сна, я испытывал глубокое возбуждение, которое ни в чем не выражалось, но вдруг я переставал слышать, что мне говорили. Рогов - Колюшки - Анджеюв - два часа поезд приближался к городу, где прошли 10 лет моей жизни, и откуда я бежал в 1939 году. Круг замыкался, прошлое возвращалось ко мне... И вот показались знакомые пригороды Лодзи, Видзев, Парк 3-го мая, и белое здание вокзала.
И, как будто не случилось ничего, и не было семи лет изгнания, - я сдал на хранение свой багаж и вышел, не торопясь, на площадь. Первое мое впечатление: ничего не изменилось. В Лодзи почти не было разрушений... Здесь, на улице Brzezna 6, я оставил в сентябре 39 года квартиру, библиотеку, рукописи, картины на стенах... Автоматически я повернул с вокзала привычной дорогой - «домой». Постепенно охватило меня чувство удивительной легкости, беспечности... Я не шел, а летел. Выходя на главную улицу, я раскрыл широко руки, как будто я хотел обнять дома, прохожих, солнце на мостовой...
- Эй! -
Я обернулся и увидел, как продавец газет, потешаясь надо мной, раскинул руки и передразнивал мой жест. - Рехнулся? - Я кивнул ему головой. Во всем моем теле разливалась весна и радость. - «Non omnis moriar, - multaque pars mei - vitabit Libitinam». Во-первых, не задерживаться (памятуя о финне), а во-вторых, найти продолжение, что там после «ли-битины»... Я шел по Петроковской, еще не зная, где буду ночевать, и как проведу свой .первый «европейский» день.
Вдруг что-то толкнуло меня. На месте готической синагоги в центре города, - одного из самых монументальных зданий Лодзи - не было ничего. Это было так фантастично, что я попятился. Зеленая трава росла на пустыре, и. две извозчичьи пролетки мирно дремали под апрельским солнцем. Синагога исчезла.
Я не то что удивился, я ждал этого, но пережил нечто подобное тому, что испытал бы парижанин, не найдя Notre Dame на своем месте...
Не было даже развалин. Не осталось ни малейшего следа. Теперь я шел дальше - с тревожным сознанием, что я двигаюсь в полупризрачном мире: для меня синагога стояла на пустом месте попрежнему... Я не мог перестать ее видеть.
Люди умирают. Это понятно. На их место приходят другие. Петроковская кишела народом, как до войны. Но когда внезапно исчезают здания, рассчитанные на века, оставляя гладкое ровное место, храмы, в тени которых должны были расти и сменяться поколения, то это противоестественно и жутко, как гоголевское лицо, с которого исчез нос.
Вечером того же дня я нашел себе место на улице Св. Якуба, на четвертом этаже дома для репатриантов. Тысячная толпа расположилась по всем этажам и залам бывшей фабрики. Это были евреи: не «репатрианты», а просто беглецы из сталинской России, люди на привале. На деревянных скамьях за некрашеными столами в большом помещении столовой до полуночи толпились люди - пестрота, сумятица, гомон, ноев ковчег после потопа... Я искал знакомые лица... Мне показалось - я вздрогнул - я заметил в толпе старого приятеля-друга из Лодзи. Я увидел его красное лицо, мясистые губы и характерный лоб. Я узнал его жесты, походку... и бросился за ним.
И однако, я очень хорошо знал, что этот человек был убит четыре года тому назад. Немцы убили его. Но в эту минуту я перестал этому верить. Я часто путаю черты лица людей, которых давно не видел. Люблинера я не видел 6 лет. Я применил свою обычную в этих случаях уловку: зашел вперед, чтобы попасться ему на глаза. Пусть признает меня первый.
Но он, как на зло, не смотрел на меня.
Тогда я решился и закричал с другого конца стола так, что все оглянулись:
- Люблинер! -
Со страстной мыслью, как молитва: пустъ будет чудо!
Я ждал, что он подымет голову... удивленно всмотрится - и вдруг, в одну секунду, глаза его вспыхнут, расширятся, лицо озарится восторгом встречи, и он бросится ко мне.
Но чуда не произошло. Двойник Люблинера рассеянно скользнул по мне равнодушным взглядом и вернулся к своему разговору с соседом. И мой друг, который совсем уж было ожил, снова ушел в небытие, на этот раз уже окончательно и навеки.