Раскопки иногда приводили к неожиданным результатам. В дальнем углу последней комнаты мы нашли 300 томов детективных повестей и всего Джека Лондона. Клерики Семинарии нуждались, очевидно, временами в передышке. Зато, не без волнения, я обнаружил действительные сокровища: incunabula, первопечатные книги. Я держал в руках огромный фолиант, напечатанный в 2 ряда, с красными заставками и виньетками, в переплете из деревянных досок, обшитых в полуистлевшую свиную кожу и скрепленных металлическим замком. Это был только требник латинский, с датой 1493 года, полный мелкой вязи полуистертых надписей и посвящений. Не менее важны были массивные белорусские библии, изданные на рубеже 18 и 19 веков, еще до того, как царская политика положила конец печатанию белорусских книг.
О ходе работ я сообщал в ОБЛОНО и готовился к приему визитеров из Белорусской Академии Наук. Каждые несколько дней забегал к нам начальник пинского ОБЛЛИТа, он же и цензор - белобрысый латыш, которого интересовала антисоветская литература. Для него мы поставили большой ящик и бросали туда все, что могло ему пригодиться: антисемитскую литературу, которая была представлена с исключительной полнотой, как полагается будущим пастырям душ. Материалы о преследовании католического духовенства в советской России, антисоветские памфлеты, на которые начальник ОБЛЛИТа набрасывался, как гимназист пятого класса на порнографические открытки. С изумлением и огорченным видом он рассматривал брошюры (явный перевод с немецкого), где вожди Советского Союза были нарисованы с еврейскими носами и чертами лица и под каждой картинкой была подпись в стихах в стиле Штрайхера и Геббельса. Начальник ОБЛЛИТа никогда не видал таких вещей, он краснел, озирался и воровато совал несколько книжек в портфель. «Запишите на меня! - бормотал он. - Да смотрите, никому не показывайте, никого сюда не пускайте!»
Шли месяцы, немцы готовили захват Норвегии, Советский Союз помогал им чем мог. На городских бойнях в Пинске 300 евреев заготовляли мясо для немцев. Транспорты мяса, зерна и всякого продовольствия ежедневно шли через Пинск на немецкую границу. По городу были расклеены объявления по-русски и немецки - комиссии по эвакуации немцев из советской зоны в немецкую. Немецкие колонисты покинули Волынь. Уезжая, они грозили, что скоро вернутся и перережут всех евреев (обещание, которое было ими выполнено). А я сидел на лестнице под потолком среди книжных полок и перелистывал то монографию Честертона о Фоме Аквинате, то реликвии польской старины времен Яна Собесского и Владислава IV.
По вечерам я ужинал у старушки матери. Ровно в 7 часов в тесной комнатке с допотопной мебелью, где тикали на стене те самые часы, которые тикали и мелодично вызванивали время, когда ждали моего рождения в маленьком домике в глубине заросшего травой пинского двора, мы садились к столу и слушали последние новости - из Иерусалима. Иногда нам сообщали, что в Тель-Авиве утром шел дождь или что столько-то миллионов ящиков цитрусов ушло за границу - и эти скупые вести в снежном и вьюжном Пинске, отрезанном от мира, поддерживали нас больше, чем военные сообщения.
К сожалению, еврейская радиохроника из Иерусалима очень мало считалась с тысячами евреев, которые слушали ее в далеких советских снегах. Мы хотели знать, что делается дома, а слышали вести с театра военных действий в Европе, которые передавала каждая радиостанция. Трудно передать, с каким чувством ловили звуки родной речи люди, отрезанные от своего народа, жители Пинска, над которыми уже нависла тень уничтожения.
Вечером собирались в моей комнате беженцы, которых война забросила в Пинск. На стене был повешен большой плакат:
«Ныть воспрещается».
Это не был лишний плакат: у всех было подавленное настроение, и больше всех тосковал помощник мой и кузен Леня - скрипач и неудачник, у которого на немецкой стороне остались жена и ребенок.
Надо сказать несколько слов об этих людях, которые все без исключения были талантливы, все хотели жить и погибли бессмысленно и жестоко. Пусть эти слова будут последним воспоминанием о людях, которые были мне дороги и память о которых должна быть свята читателю не ради их заслуг (у них не было заслуг), а потому что они просто составляют шесть миллионов европейских евреев, погибших бесследно.
Первым был Леон Шафер - человек несравнимой сердечной мягкости и доброты. Удивительная музыкальная память этого человека поражала меня: по первым тактам радио он безошибочно называл каждую вещь классической музыки и знал Бетховена и Берлиоза, как мы знаем углы своей комнаты. В ту зиму ледяная стужа стояла на улицах Пинска. А он учил меня слушать симфонию или фортепианный концерт, и я заражался его волнением и забывал холод, война и горе. Мы тушили свет. От освещенной шкалы радиоприемника исходило слабое сияние. Лицо Лени было по-детски счастливо и полно гордого возбуждения, как будто вся музыка принадлежала ему. Он дирижировал, подпевал тенорком, предупреждал заранее, что приближается особенно сильное место - и музыка в нем жила и звенела. Все движения, интонации, улыбка этого человека были по-девичьи пленительны, но в практической жизни он был слаб, нуждался в сильном друге и беспомощно отступал перед непонятной жестокостью внешнего мира. Это не был маэстро: это был человек, который слушал и слышал. Тысячелетняя мудрость древнего народа жила в его чувственной утонченности и человеческой внимательности. В таких влюбляются женщины, к таким привязываются дети. И сам он был влюбчив по-женски и привязчив как ребенок, и одновременно был он друг, лояльный и верный, деликатный и никого не способный обидеть.
Леня рассказывал, как в городке, где его застигли немцы во время бегства, он три дня по утрам становился в очередь за хлебом, три раза получал хлеб и три раза выходил ему навстречу немецкий солдат с плоским и сонным лицом, отбирал хлеб И говорил:«Ihr Juden verdien kein Brot - ihr seid schuld an dem Kriege!»[1].
Когда Леня сказал, что он учитель музыки и не виноват в войне, немец ухмыльнулся: «Fur Juden ist die Musik zu ENDE!»[2]. Но Леня не поверил ему.
Второй был - Люблинер, человек из гущи еврейской бедноты, дитя Лодзи. Для него литература была - «храм», куда он вступал на цыпочках, с молитвенным лицом. Вечно сидел он, покрывая страницы мельчайшими бисерными буквами. он читал Мангера[3], как набожные евреи читают молитвенник. Человек этот ввел меня в литературу на идиш: он первый принес мне «Завл Римера» Борейши[4] «В Нью-Йорке» Гальперина[5] и стихи Кульбака[6].
В старых комплектах варшавской «Фольксцайтунг», если они где-нибудь уцелели, найдутся его переводы детских стихов Тувима. Бежав из Лодзи, Люблинер явился в Белосток и поселился в советском Доме еврейского писателя. Там он изрядно голодал и наконец переехал в Пинск. В Пинске он занялся составлением книжки-сказки «Шапка», которая была разрисована и украшена виньетками ста шапок всех времен и народов (начиная с лопуха, которым дети покрывали голову от солнца в доисторические времена, и кончая, конечно, красноармейским шлемом с пятиконечнгой звездой).
Сказка была послана в еврейский Детиздат в Москву и принята к печати. Это событие окончательно укрепило коммунистические симпатии Люблинера. Мы жили втроем в одной комнате: я был сионист, Леня - скептик, Люблинер - коммунист. Это не помешало нам троим условиться встретиться в Палестине, так как коммунистические симпатии Люблинера не заходили так далеко, чтобы он по доброй воле захотел оставаться в Советском Союзе.
В декабре 1939 года прибыл в Пинск гость из Лодзи: Меир Розенблюм. Никто не ждал от него такого геройства. Это был человек физически настолько слабый и хилый, что, кажется, само хождение по улице превышало его силы. Я, по крайней мере, никогда не видел, чтобы Розенблюм на улице ускорил шаг или побежал. И этот человек решился на нелегальный переход границы в условиях, которые требовали немалой физической выносливости и мужества. Дорога прошла благополучно. В одном месте немцы поймали его, дали в руку метлу и заставили подметать площадь. Это кончилось бы плохо, потому что Розенблюм, человек ученый и очень близорукий, не различал на земле мусора и не владел метлой. Но, на счастье, его передали в руки старого поляка, который сразу его отпустил. На границе, когда брели в глубоком снегу и ночном мраке, его спутники, юноши и девушки, сами нагруженные поклажей, не только несли его рюкзак, но и следили, чтобы он не потерялся. Он, конечно, не поспел за ними и остался один в лесу ночью, между СС и советскими пограничниками. Но люди из его партии вернулись и вывели его из лесу.