Не надо было их рассказов. Советские граждане, попадая в разоренные местечки Западной Украины и Белоруссии, были так явно счастливы своей удачей, что и без расспросов было ясно, что у них делается дома. То, что для нас было верхом разорения, для них было верхом обилия. Еще можно было достать на пинском базаре масло и сало по ценам вдесятеро дешевле, чем в советской части Украины. Еще были припрятаны у лавочников запасы польских товаров. Попасть к нам, значило одеться, наесться и припасти для ребятишек. Пинчане были озадачены, глядя, как эти люди носили ночное белье как верхнюю одежду, спали без простыни и в столовой заказывали сразу десять стаканов чая. Почему десять? Очень просто: в прежние времена чая хватало на всех, но теперь надо было «захватить» чай, пока давали. Через полчаса его уже не было для наивных пинчан, новичков советского быта, а рядом сидел человек за батареей чайных стаканов, весело улыбался и еще угощал знакомых.
Русские были осторожны и не пускались в откровенности о своем житье-бытье. Но наступала минута, когда после месяцев соседской жизни советский квартирант переставал дичиться своего хозяина и после выпивки у него развязывался язык. Тогда мы слышали долго замалчиваемую правду.
«Да понимаете ли вы, как вам хорошо было? Вы в раю жили! Все у вас было - и страха не было! А мы... - и человек рвал на себе шинель: - ... видишь, что я ношу? Как эта шинель сера, так сера наша жизнь!»
И мы верили, потому что наша собственная жизнь стала сера и тяжела так, словно загнали нас в погреб и завалили дверь камнем.
С растущим удивлением всматривались мы в лицо этой новой жизни. В советских учреждениях царствовал непостижимый и всеобщий хаос. Очень скоро пинчане научились говорить о своих «службах» с иронией и насмешкой. Когда самая большая в городе спичечная фабрика увеличила число рабочих с 300 до 800, директор ее был снят с работы и выслан из Пинска, а вместо него принято сразу 14 инженеров. Оклад директора был велик в польские времена: 4000 злотых в месяц. 14 новых инженеров, которые делали теперь его работу, стоили государству вместе немного дешевле, чем один этот директор, а может быть, и дороже, но, ко всеобщему изумлению, фабрика стала за недостатком сырья. Не хватило дерева среди полесских лесов. Для нас прояснилась оборотная сторона планового хозяйства в советской системе: стихийная беспорядочность и разброд, естественная распущенность, с которой не было другого средства совладать, кроме железного намордника бюрократической регламентации.
Стихийный беспорядок не был случайностью: он вытекал логически из отсутствия личной заинтересованности, из нелюбви и равнодушия к чужому, казенному делу. Дело, к которому были приставлены люди, не ощущалось ими как свое: оно пренебрегало ими, а они - им. На фабрике были прогулы. В кооперативе - безтоварье, в столовой - грязь и неуютность, в парикмахерской - грубое обращение, в мастерской - небрежная работа. Чтобы бороться с этим, надо было поставить над каждым рабочим контроль, а над контролем второй контроль и НКВД с нагайкой. В этой системе сохранить производство можно было только жестоким принуждением, высокой нормой, голодным пайком и угрозой суда за малейшее опоздание или небрежность в работе. Если бы драконовский режим труда был сразу введен в Пинске, половина населения разбежалась бы из города. Нам давали время привыкнуть, тем более что важнее города была деревня, которую надо было очистить от враждебных элементов и подготовить к введению колхозов.
Крестьяне, которые приходили на кухню моей матери с молоком и яйцами четверть века, не боялись говорить с ней откровенно. «Паны 20 лет старались из нас сделать поляков, - сказал один из них, - и не удалось им. А большевики из нас в 2 месяца сделали поляков».
Такая декларация в устах полешука имела особую выразительность. Белорусское крестьянское население не любило поляков. До войны среди молодежи в деревнях было немало «коммунистов». Но ничто: ни национальный момент, ни раздел помещичьих земель, ни школы, ни бесплатная медицинская помощь - не могло преодолеть в глухой белорусской деревне антипатии к пришельцам. Чтобы завоевать доверие Полесья, надо было подойти к нему не бюрократически и доктринерски, не с указкой и не с требованием хлеба и трудовой повинности. Надо было помочь ему стать на ноги, ничего не навязывая и уважая его самобытность. Но такой подход не в природе коммунизма. Переворот, который они осуществляли в городе и деревне, не был революцией. Революция есть всегда низвержение гнета и насилия, когда новые творческие силы сносят преграды на своем пути и вырываются изнутри на свободу. Большевики же принесли с собой давление сверху, отрицание самоопределения и бюрократическое всевластие. Мужику не стало жить легче, но он почувствовал, что новый начальник - опаснее и беспощаднее прежнего. А пинчане среди многих парадоксов жизни отметили этот: крестьян в очереди перед городскими пекарнями - крестьян, приходивших в город покупать хлеб, которого не стало в деревне.
Все это было не важно в отдельности: тысячи ограничений и лишений, отсутствие сообщения с внешним миром, исчезновение политических партий, даже отсутствие соседей, которых вывезли неизвестно куда. Совершенно очевидно, что пинчане - те, которых не вывезли и которые, как умели, продолжали жить в новых условиях, - со временем переболели бы свою и особенно чужую беду и даже открытие, что в Советском Союзе люди живут много хуже, чем в Польше, со временем потеряло бы свою остроту.
Когда я спрашиваю себя, почему через самое короткое время в моем городе не осталось сторонников советского строя, почему не осталось н и к о г о, - кроме совершенно определенной и ясно очерченной группы, которая в массе населения выделялась как остров в море, - кто бы ни хотел возврата к положению до войны, то ответ для меня ясен. Не потому, что это довоенное положение было хорошо и не нуждалось в перемене. Не потому, что мы не могли померзнуть одну зиму или обойтись без белого хлеба или были, наконец, так отсталы, чтобы не понимать своей собственной пользы. В прокламации о присоединении Познани и Лодзи к гитлеровской Германии говорилось о «высокой чести и неизмеримом счастье», которое выпало. на долю бывшим ПОЛЬСКИМ городам. «Die hohe Ehre und unermessliches gluck». Это была ложь. То, что произошло в Пинске и вокруг него во всей Западной Белоруссии и Украине, было точно такой же ложью. Кто-то зажал нам рот и говорил от нашего имени. Кто-о вошел в наш дом и нашу жизнь и стал в ней хозяйничать без нашего согласия. До сентября 39 года пинчане спорили между собой и не могли сговориться по самым основным вопросам - но это было их внутреннее дело и их внутреннее разногласие. Теперь не было споров и разногласий, потому что каждый видел своими глазами, что в доме чужие, которых никто не звал и никто не хотел, - непрошеные гости с отмычкой и револьвером. С 17 сентября Польша была разорвана двумя хищниками, и мы могли предпочитать одного другому, но это не могло служить оправданием захвата и насилия. Мы не спорили с коммунистами и не полемизировали ни с ними, ни о них. Мы просто задыхались. И только тот, кто это пережил и знает по собственному опыту, поймет, что это значит, когда люди, недавно не имевшие общего языка, объединяются в общем возмущении. Ничто не могло помочь оккупантам. Крестьяне не были благодарны за помещичью землю, евреи не были благодарны за равноправие, больные - за бесплатную больницу, а здоровые - за пайки и посты. Все эти несомненные благодеяния не возбуждали благодарности, а только тревогу и опасение. Мы их видели, своих хозяев, - и этого нам было достаточно. Кто раньше им сочувствовал и теперь побывал в России, возвращался сконфуженный и говорил, что был в «санатории, где его вылечили от болезни». Мы были единодушны в неприятии советских благодеяний и советских злодеяний. Все, чего мы хотели, - это не видеть их, забыть о них. На сто человек вряд ли тогда нашелся бы один, кто мог бы ответить на вопрос, «что такое демократия», но все мы, ученые и неученые, понимали тогда без рассуждений и слов разницу между демократией и деспотией. Все, что творилось, происходило помимо нас и вопреки нам, вопреки нашей воле, нашему чувству и нашим потребностям. И правильно чувствовал в то время самый темный человек бесчеловечность и варварство не только в содержании, но в самом методе, в оскорбительном способе подхода к людям и ко всему, что ими было создано для себя в тысячелетнем культурном процессе, - как к сорной траве, которую вырывают не глядя.