— Ну, Аллах акбар! — пробормотал он. — Я, пожалуй, даже бегать смогу!
И побежал, с рюкзаком Митрохиной, вперед. А еще быстрее, впереди всех, мчалась девчонка. Галина бросилась догонять.
Видимо, бежали они все той же дорогой, по которой Митрохина с по-прежнему безымянной девчонкой и ныне покойным Юриком попали на злополучную стройплощадку. Теперь она их вновь вывела на станцию.
— Поезд! — крикнула девчонка.
— Нажмем! — прошипел Парамыга. Галине казалось, что у нее вот-вот сердце лопнет. Они вылетели на совершенно пустой перрон, где не было ни пассажиров, ни милиции, как раз в тот момент, когда около него остановилась электричка, шедшая на Москву. Пш-ш-ш! Двери разошлись в стороны, и все трое влезли в первый попавшийся, абсолютно пустой вагон.
Когда поезд тронулся, Парамыга перекрестился пятерней, как это делают католики, и сказал:
— Ну, теперь лишь бы никто не шастал. Глянут на мою морду — и тут же в обезьянник потянут.
Действительно, тут, при более-менее ярком освещении от вагонных ламп, Парамыга с заплывшим лилово-сизым правым глазом, присохшими ссадинами на скулах, рассеченной губой и малиновым ухом выглядел не очень. Поглядев на себя в оконное стекло, он замолчал и нагнул голову, чтоб не светить своими фонарями.
Галина кое-как оттерла грязь со своей ветровки и джинсов, поэтому смотрелась получше. Девчонка с растекшейся тушью и тенями, а также с натуральным синяком, поставленным ей покойным Юриком, производила впечатление потерпевшей. К тому же от нее попахивало водкой. Впрочем, она проехала не так уж и долго — только до Мытищ. Там она молча выскочила из вагона, даже не сказав «до свидания».
— Давай на Маленковке выскочим, — предложил Парамыга, нарушив молчание. — На Ярославском ментов куча, меня точно приберут, а заодно и тебя обшмонают.
— А это далеко от Москвы? — спросила Митрохина.
— Это сама Москва и есть. Парк «Сокольники» и ВДНХ рядом. Ты, значит, залетная?
Митрохина откровенно назвала свою область.
— И в Москве деться некуда?
Галина кивнула, соображая, стоит ли соглашаться, если Парамыга предложит ей место ночлега.
— Могу предложить хату, — сказал Парамыга, — с кроватью, теликом, ванной и унитазом.
— А кровать, случайно, не с напарником в придачу? — с подозрением спросила Галина.
— Нет, — тяжко вздохнул Парамыга, — из меня лично сегодня напарник никакой. Мне б до утра дожить, если честно. А других там нет. Только баба, да и та старше семидесяти.
Двери тамбура лязгнули. Появилось трое омоновцев при коротких автоматах и бронежилетах.
— Блин! — прошипел Парамыга. — Явились-таки!
— А ты положи голову ко мне на колени, — тихонько предложила Митрохина, — так, чтоб синяков не было видно…
Когда омоновцы поравнялись с их скамейкой, то увидели идиллическую картину, то есть Парамыгу, положившего голову на колени своей спутницы, и Митрохину, рассеянно поглаживающую его по волосам. При этом другой рукой она старательно закрывала от взоров стражей порядка подбитый глаз своего условного кавалера.
ОМОН не увидел в данной ситуации нарушения общественного порядка и проследовал мимо без замечаний.
— Так, — сказал Парамыга, поднимая голову и поглядывая в окно. — Приготовились, пора вылезать…
Они вышли в тамбур, дождались, пока поезд остановится и откроются двери.
Выскочили на перрон, двери закрылись, поезд покатил дальше. Слева, подсвеченная станционными фонарями, мрачновато темнела еще не облетевшая листва лесопарка «Сокольники», справа темнели громады массивных домов с многочисленными огнями.
«Москва, Москва, как много в этом звуке…» — мысленно произнесла Галина. И вовсе не из симпатии к классике или сентиментальности. Это была та самая ключевая фраза, которую она должна была произнести, позвонив Эдуарду Антсовичу…
ВОРОНКОВ ВНЕ ИГРЫ
Леха и Ольга в это время еще не спали. Коровин все не мог отойти от той жуткой возни, которая протекала в течение нескольких часов после смерти Александра Анатольевича.
Вообще-то активной роли в этой суете Леха не играл. Больше того, он с трудом понимал, что происходит. Появлялись какие-то люди, чего-то спрашивали, иногда понятно, иногда нет. Лехе давали на подпись какие-то бумаги, которые он читал, но не понимал или вообще не читал, а просто подписывал. Был какой-то тип, который говорил с ним через переводчика, — не то из консульства, не то из посольства, Леха так и не понял. Он дал Коровину какую-то анкету, и шофер Роберт объяснял Лехе, чего и как писать. Потом дядюшку увезли на вскрытие в какую-то больницу.
А вот потом появился Пантюхов. Он взял Леху под руку, сказал ему пару дежурных фраз проникновенным голосом насчет того, само собой, что потрясен до глубины души и мужайся, мол, Алексей Иванович. После чего, как-то по-свойски, без чинов пригласил Коровина в свой номер. Посидеть вместе и нервы успокоить. Леха пошел.
Нет, в полном трансе Коровин, конечно, не был. Просто как-то невзначай до него дошло, что вообще-то у него только что умер последний настоящий родственник. Леха, правда, давно привык к тому, что родни у него нет, еще с тех пор, когда родители умерли. Но за последние дни (даже те, которые просидел под замком) как-то привык к тому, что все же он не один на свете. И, что самое главное, совершенно четко привык думать, что, пока жив дядюшка, ничего ему, Лехе, не грозит. А вот теперь…
Пантюхов привел Леху в кабинет, достал из шкафчика коньяк, рюмашки, лимончик.
— За упокой души! — провозгласил он. Выпили стоя и не чокаясь. Коньяк был молдавский, четвертьвековой выдержки. Леха таких и не нюхал никогда.
— Вот что, Алексей Иваныч, — сказал Пантюхов, прожевав ломтик лимона, — конечно, то, что я сейчас начну говорить, тебе может не очень понравиться. Даже наверняка не понравится. Потому что не ко времени. Я понимаю, после такого события, как смерть Александра Анатольевича, надо еще отойти, расслабиться, нервы успокоить. А уж потом говорить о новых неприятных вещах. Но, к сожалению, все так жестко складывается, что мне надо кое-какими этическими моментами пренебречь.
— Вы начальник, вам можно, — произнес Леха вполне серьезно.
Георгий Петрович неприятно хмыкнул.
— Ехидный ты, оказывается, Алексей Иваныч. И скрытный, между прочим. Я ведь присматриваюсь к тебе помаленьку. Поначалу представлялось, будто ты человек искренний, простой, без задних мыслей. А оказалось, что в тебе много всяких темных мест, что в душе у тебя всякие закоулочки имеются, куда мало кто добраться может. Очень это прискорбно. Конечно, каждый имеет право на нечто сокровенное и не подлежащее демонстрации на публике, но приятнее иметь дело с таким человеком, у которого большая часть души открыта нараспашку, который не держит при себе разные нехорошие мысли, не прячется, не маскируется… Согласен?
— Вполне, — кивнул Леха. — Вообще-то, Георгий Петрович, я никакой не скрытный, не сложный и без закоулков. Даже без сдвигов по фазе. Когда ко мне идут с распахнутой душой — я сам запросто выворачиваюсь. Вот есть у меня такой друг, Севка Буркин. Я его знаю с самого сопливого возраста. Мы только один раз в жизни на два года расставались и двадцать четыре месяца подряд друг друга не видели — это когда в армии служили. А так все время вместе. И в деревне, и в школе, и на заводе, и в институте. У нас никогда секретов друг от друга не водилось. Все, что ни наболело, обсуждали вместе, какие бы там проблемы ни появлялись. Оба точно знали, что из этих секретов дальше ничего не уплывет, кому не надо, ни за что известно не станет. Хотя, может быть, весь секрет яйца выеденного не стоил, особенно в детстве, конечно. Однако несколько дней назад, когда Севка без меня в город укатил, чтоб награду за сведения о митрохинском паспорте получить, я вообще стал сомневаться, что надо перед кем-то душу открывать. Может, только перед попом на исповеди, да и то говорят, будто они сведения, полученные там, в КГБ отгружали, а теперь ФСК сдают.