— А чего тут понимать? — сказал Леха. Он помнил инструкцию Воронкова — в политику не углубляться, — а потому не собирался углубляться даже в психологию. Тем более что не очень понимал, чем психология отличается от психоневрологии. В психдиспансере ему бывать доводилось, а вот с психологами он как-то не контачил.
— Что понимать? — прищурился дядюшка. — Например, почему люди, которые столько лет были устремлены к одной цели, вдруг решили поменять приоритеты. Я в отличие от тебя помню войну. Хотя я и не был на фронте, но там, где я работал, в министерстве Восточных территорий, и немцы, и русские были просто обязаны интересоваться социальной психологией советского населения.
Аналитики, насколько я помню, исходили из того, что русский народ как таковой удерживается в повиновении интернациональной еврейско-большевистской верхушкой Компартии, а прочие народы СССР подчинены русскими по праву сильнейшей нации. Соответственно проектировалась и политика на освобожденной территории… Для тебя, конечно, более привычно слышать «оккупированной». Прежде всего надо было проводить политику изоляции русского народа от партийного руководства, ну и, естественно, изолировать русских от других наций. В сорок первом мы были убеждены, что большевики должны рухнуть за один-два месяца. В сорок втором думали: «Еще чуть-чуть — и они рухнут». В сорок третьем надеялись на Власова, на казаков, на всякие там восточные легионы, на лозунг борьбы за «Свободную Россию без большевиков и капиталистов», на тотальную мобилизацию. В сорок четвертом — только на конфликт между русскими и англосаксами. В сорок пятом — исключительно на «вундерваффе» и на чудо вообще. Но чуда не случилось.
— А не противно было немцам-то служить? — спросил Леха. Наверно, отец его или дед так мягко не сказали бы. Скорее всего они б и разговаривать с таким дядюшкой не стали. Но Леха на войне не был. Его все эти разборки полувековой давности уже мало волновали. Тем более что теперь хорохориться было нечего. Все, что деды вроде учителя Ивана Петровича кровушкой завоевали, их сынки и внучки, можно сказать, за поллитру отдали. Причем кто-то хоть по глотку из этой поллитры хлебнул, а другим и пробки понюхать не досталось.
— Как тебе сказать… — задумался Александр Анатольевич. — Я не могу сказать, что немцы уж совсем нас третировали, тем более что мы с матерью были фольксдойче. Религиозные проблемы немцев не волновали, мы ходили в православный храм, и это не возбранялось. Вначале мне казалось, что все делается для того, чтобы освободить Россию от большевиков. То, что я знал о вашем режиме, было очень страшно. Мне казалось, будто после первых же ударов вермахта все развалится, и когда в первые же месяцы войны число пленных стало измеряться миллионами, у меня было впечатление, что русские просто сдаются в плен, не желая воевать за Сталина. Я видел хронику, где наши войска — ты уж извини, но для меня вермахт был «нашими» войсками — русские встречали цветами. Это потом я стал понимать, как просто сделать такую режиссуру. А в сорок первом, особенно летом, у меня не было никаких сомнений в том, что для России это вторжение — благо.
— Интересно, — нахмурился Леха, — а ведь отец у тебя в четырнадцатом против немцев воевал. И вдруг — он же за немцев?
— Ну, он, как мне представлялось, просто считал то, что началось в сорок первом, продолжением гражданской войны. Лично для себя, разумеется. У него вообще было особое мышление. Он мстил большевикам за отца, это, пожалуй, главное. Кроме
того, Анатолий Тимофеевич часто вспоминал о призвании варягов. Может быть, утешал себя, может быть, действительно считал, что германский элемент создал Киевское государство, а при Петре Великом выполнил в России цивилизаторскую миссию.
— Ну да, — не согласился племянник. — И до того, значит, доцивилизовали Петра, что он шведам по мозгам надавал.
— А ты вспомни Пушкина: «…И за своих учителей заздравный кубок поднимает…» Победив шведов — пьет за их здоровье. Кстати, точно так же и с варягами. Сперва — «избиша и изгнаша их за море», а потом — «приидите и володейте». Вот тут-то и есть одна из загадок русской души. Возьмем Наполеона. С ним воевали, от него отступали, с ним бились насмерть. Победили, взяли Париж — и тут же он стал кумиром едва ли не всего молодого дворянства. Последний пример. С сорок пятого года находились в «холодной войне» с Ю Эс Эй. А среди молодежи нарастало обожание Америки и всего американского. Вашей молодежи, коммунистической.
— Не знаю… — Леха вообще-то сам лично в Америку не стремился, но то, что еще задолго до Горбачева появилось много таких, кто в США души не чаял, знал хорошо. — Гитлера-то у нас и сейчас не очень обожают.
— А знаешь, — усмехнулся дядюшка, — я ведь его видел. Правда, издалека, но видел. Десятки тысяч людей кричали «хайль», женщины были в истерике, почти как американки на концертах «Битлз», я тоже орал, представь себе. Уже в Америке я видел похороны Сталина — в фильме, разумеется, — это было то же самое. Правда, тогда у меня было другое настроение. А моя матушка, представь себе, рыдала.
— Да уж, — недоверчиво произнес Леха, — ей-то с чего бы печалиться?
— Мог бы задать тот же вопрос. Ее отца тоже, как и Тимофея Лукича, расстреляли большевики. Муж, то есть мой отец, скорее всею погиб в России от советской пули. Из Австрии торопилась убежать, чтоб не попасть на расправу к красным, а когда умер «самый красный», плакала. Еще одна загадка русской души. Единственно, что могу предположить: она подсознательно испытывала гордость от того, что Россия, пусть даже большевистская, стала мировой державой, с которой весь мир вынужден считаться. Кроме того, она очень не любила Америку. Ее раздражало, что там все цело и не пострадало от войны, что янки очень самодовольны и беспринципны. А потому то, что СССР с атомной бомбой нагнал на них страху, матушку, как ни странно, радовало. Проживи она на пару месяцев дольше — и она узнала бы о спутнике. Наверно, радовалась бы. Ты помнишь спутник?
— Нет, — сказал Леха, — маленький был совсем.
— А для меня это был шок. Я уже эдэптед… адаптировался в Ю Эс Эй. Одиннадцать лет там — это много. Привык, что это самая сильная страна, а я ее гражданин. И всем плевать, откуда я эмигрировал, поскольку у меня американский паспорт и доллары в кармане. Русский с четвертушкой немецкой крови, родившийся в Сербии, выросший в Германии, осевший в Америке. Там много таких перекати-поле. Многие остаются внизу, и им плохо. Но те, кому повезло, срастаются с той силой, которую дает этот игл на паспорте. И узнать, что есть челлендж от русских, что их ракета может налететь на Манхэттен, — очень страшно.
— А Гагарин?
— Это было проще. Я уже знал, что туг не все так плохо. Учти, в Германии перед сорок первым многие считали, что СССР — колосс на глиняных ногах, что там самолеты и танки из фанеры. Американцы были убеждены, будто только их помощь по ленд-лизу дала возможность русским победить Гитлера. И я так думал, до спутника. Когда полетел Гагарин, я уже понимал, что Россия — это мощь, которая ни в чьей помощи не нуждается. У меня даже появилось почти такое же ощущение, как у матушки, подсознательная гордость за Россию. Я как бы разломился. Русский тихо радовался, американец переживал, немец злорадствовал.
— А сейчас?
— Сейчас все трое в замешательстве, — усмехнулся Александр Анатольевич. — По крайней мере у меня в сознании. Как русскому — обидно, что Россия потеряла империю. Как немцу — беспокойно, что нарушен баланс сил в Европе, а как американцу — неясно, насколько прочны отношения с теми, кого мы объединили против СССР, которого больше нет. Хотя, знаешь ли, когда врачи говорят тебе, что до смерти осталось всего два-три месяца, все это уходит на какой-то далекий-далекий план…
— Серьезно? — спросил Леха, поглядев дядюшке в глаза.
— Да, — кивнул старик, — это эбсолютли серьезно. У меня прогрессирующая опухоль мозга. Последствие от бомбы сорок пятого года. Все, что можно, против нее уже делали, но то, что есть сейчас, уже ничем не вылечить. Ни за какие деньги. Я примерно знаю, как все будет развиваться дальше, и тянуть эти месяцы не намерен.