Но тогда все будет по-ихнему. И тогда уже ничего не сделаешь. А сейчас Леха еще может сделать то, что подомнет их, этих хозяйчиков. Ну, даже если и не подомнет, то хоть чуточку им кайф поломает. Только сделать это страшно.
Да. Очень страшно. Иногда, когда с особо большого бодуна все тряслось, руки-ноги холодели и опохмелиться нечем было, думалось: «Помрешь, Коровин, — и все проще станет. Ничего уже не нужно будет, ни пьянки, ни опохмелки. Ни работы, ни зарплаты. И по хрену мороз, какая там власть, политика, экономика и прочее дерьмо. Даже атомная война не страшна». Не то что не боялся помереть, а даже очень хотел. Знавал ведь таких, которые загибались от отсутствия опохмелки. Но сам не помер. Мучился, а как-то отходил. Оживал.
А сейчас, когда все вроде бы в норме, если иметь в виду телесное состояние, и даже зубы гнилые не болят, когда костюмчик сидит и в желудке не пусто — помереть? Страшно, очень страшно.
И даже хуже. Потому что надо не просто умирать, а убивать себя. Если б не видеть, как умирали Котел и Лопата (Мослу повезло больше их — не мучился), может, все было бы проще. Но ведь видел, видел их лица Леха. Боль их последним чувством была. А Леха боли боялся больше всего на свете. Даже больше смерти. Потому что смерть — это уже все, когда не чуешь ничего. А пока болит — живешь.
Тут еще одно сомнение наползло: а если там, после смерти, еще не конец всему? Хрен его знает, может, есть еще чего-то? Ад, Рай, Чистилище или что там еще попы придумали… Раньше точно знал — ни хрена нет, а теперь вдруг засомневался. Вспомнил, как когда-то, еще совсем пацанятами шли они с Сев-кой около ихнего деревенского кладбища и встретили бабку Авдотью. Сели было на какой-то холмик, а бабка зашикала: грех, дескать, на могиле задницей сидеть. «Здесь, — сказала Авдотья, — Марья Лукина похоронена. Ровесница моя. Удавилась от любви. Поп в ограду не положил». И объяснила, что самоубийство — грех великий. Тогда они с Севкой только посмеялись. Бывают же дураки, что сами себя убивают!
Проще всего: не мучиться дурью и ничего не делать. От судьбы не уйдешь, чему быть, того не миновать. Дожить до утра, встретиться с дядюшкой, сделать все как положено, как учили, по инструкции. И потом жить себе, сколько дадут. Рабом жить. Всю оставшуюся жизнь.
Не бывать такому!
Леха решительно шагнул на балкон. Солнце уже готово было уйти за сосны. Смолистый, лесной ветерок обдул и погладил лицо. Осень. Уже не лето, но еще не зима. Как же отяжелели ноги! Но надо, надо поставить их на перила. Встал. Крепкие. Держат, но равновесие держать трудно… А внизу — стальные острия. Пронзят, прорвут грудь, а вот убьют ли сразу?
Нет, прочь от них глаза. Надо на солнце глядеть! Оно так близко вроде бы…
Ну, в полет!
Обычно человеку бывает досадно, когда что-то не получается или получается не так, как задумывал. Допустим, хотел миллиард в «Лотто-миллион» выиграть — и не выиграл. Или вместо миллиарда только миллион выиграл.
У Лехи Коровина по его задумке вышел полный пролет, с большим свистом, но он отчего-то не очень об этом жалел. Даже, наоборот, радовался.
Опередили его надежные и умелые ребятки полковника Воронкова. Как они успели бесшумно подкрасться, откуда вообще взялись — Леха так и не усек. За секунду до того, как он решился шагнуть с перил балкона вниз, навстречу стальным остриям забора.
— Ты что, сдурел? — спросили Леху. И он утвердительно кивнул. Наверно, ребятам этим очень хотелось Леху побить. Немного так, но от души. Однако бить его не стали. Потому что это им было запрещено. Они просто втащили его обратно в номер и усадили в кресло.
Псих! — констатировал один из парней, отдуваясь. — Тебе что, жизни не было? Там же пики стальные в заборе. Напоролся бы, как жук на иголку.
Еще через пару минут появился Воронков. Наверно, бегом бежал, аж запыхался.
— Ну, Алексей Иваныч, — вздохнул он, сокрушенно покачав головой. — За вами, оказывается, глаз да глаз нужен. Вы что, бежать собирались? Куда? На тот свет?
— Вроде этого, — сознался Леха. Сейчас ему было неловко и стыдно. И помирать не хотелось ни под каким видом. Два раза на такое дело настроиться трудно.
Воронков торопливо обежал взглядом комнату: должно быть, бутылку искал.
— Добавил? — спросил он вполголоса. — Кто бутылку передал? Честно скажи, не бойся.
— Никто не передавал. И не добавлял я вовсе, — сказал Леха. — Ни грамма сверх программы.
Полковник недоверчиво сузил глаза.
— Серьезно? А чего ж прыгать собрался? В бега решил удариться? Не верится что-то. Неужели тебе не нравится у нас? Или тебе жить, как человеку, не хочется? Тебе что, скучно стало? На подвиги потянуло?
— Нет, — пробормотал Леха, ощущая, что Воронков не просто сердится, а очень сильно сердится. Убить не убьет, а в глаз даст — без фингала не останешься. Одна надежда, что на завтрашнюю встречу с этим самым заокеанским дядюшкой при синяке не поведут. Правда, могут ведь и не по морде дать, а под дых или еще куда-нибудь туда, где не видно.
— Ну тогда не пойму я тебя, товарищ Коровин. На полного психа ты не похож, на алкаша, который от алкогольной недостаточности из окна кидается, — тоже. В чем проблема?
— А тоска заела, — сказал Леха. Это было самое простое, что пришло на ум, потому что рассказывать товарищу полковнику насчет своих личных сомнений и размышлений, в результате которых Коровин чуть было не сиганул с балкона на пики, Лехе не хотелось.
— Ты Островского читал? — строго спросил Воронков. — Помнишь, что Корчагин по ходу дела застрелиться хотел?
— Не-а… — ответил Леха. Он, конечно, знал, что сейчас полковник начнет ему цитировать: «Жизнь дается человеку один раз, и прожить ее надо так…» В общем, не совсем попусту, как Леха. Но Лехе-то уже давным-давно было известно, что никакой иной жизни у него не получилось бы. Или получилось бы, но в других условиях. В каких именно — черт его знает, только не в тех, которые были на самом деле.
Воронков точно, как Леха и предполагал, процитировал «Как закалялась сталь». Правда, насчет борьбы за освобождение человечества умолчал. То ли считал, что теперь об этом упоминать уже не стоит, то ли думал, что освобождать человечество больше не нужно.
— Ты пойми, Алексей, — проникновенно-успокаивающе произнес Владимир Евгеньевич, — мне тебя ничего не стоит сделать совсем спокойным. Не в смысле вообще, а просто спокойным. Есть такие штуки, транквилизаторы. Будешь тихим и послушным, только немного сонным. Но это только в крайнем случае. Потому что твой дядюшка может наш фокус разглядеть, и это ему не больно понравится. Я думал, что ты все понял. Ведь говорили вроде бы по-хорошему, без ругани. Показалось, будто высплюсь сегодня нормально. Но после того, как ты полетать собрался, — шиш! Придется караулить, чтоб на тебя опять чкаловское настроение не нашло. Ты в армии не парашютистом был?
— Нет, я мотострелок, — вздохнул Леха. — Пехота…
— Значит, выше, чем с БТРа, не прыгал? А тут с третьего этажа решил сигануть… Ты точно не псих? На учете вроде не состоял, как из документов следует. Куда ты бежать собирался? Тебя ведь сейчас кое-кто очень хотел бы увидеть трупом. Тебе ведь про это открытым текстом говорили. Неужели еще не понял, что более безопасного места, чем здесь, для тебя нету? На всей территории бывшего Союза и даже за его пределами. Может, у тебя тут какая-то заначка была? Или кто передал, а? Не жмись, ради Бога, скажи. А то тебе тут могут в бутылочке такую химию передать, что либо сразу свернешься, либо сам себе башку о стену разобьешь.
— Да не пил я ничего! — буркнул Леха. — И мозги у меня на месте.
— Тем более странно, — проворчал Воронков. — Ведь если человек не псих, а вменяемый, то у него должна быть какая-то причина, чтоб он после того, как ему столько хорошего пообещали, не то сбежать решил, не то угробиться.
— Ничего я не решил, — сказал Леха, злясь на самого себя. — С чего вы вообще взяли, что я прыгнуть хотел? Может, я просто так на перила залез?