Мне радостно. Я еще не знаю другой красоты, чтобы в сравнении до конца постичь эту, данную мне с рождения, но я уже понимаю восторг, поднимающийся в груди. Чувствую краски и запахи мира. Они чисты, ясны, без полутонов. Прекрасны в первозданности детского восприятия.
Вон там, в пойменной низине озера, в плотной зелени болотных трав, ворочается, растекаясь и снова сбиваясь, пестрое коровье стадо. Деревенское стадо, которое пасут отец с моим старшим братом. Насытясь, шумно отпыхивая, стадо потечет вон туда, на озерную пристань, спасаясь в воде от злых полдневных оводов. И так будет торчать час-полтора над водой рогатыми и комолыми головами, цепенея от блаженства и неги. И возле пастушьего балагана-шалаша вскипит на сухих кизяках котелок с заваркой смородинного листа. И что слаще и ароматней смородинного чая в степи?!
Но у меня сегодня — работа. Кручу педали, поторапливаюсь по делу. На руле, в сатиновой старой кошелке, глиняный горшок с похлебкой, свежий подрумяненный каравай, недавно вынутый из печи матерью. Снарядила она, отправила заранее: поезжай, как раз успеешь к полудню, а там вместе отобедаете.
Близко она уже, озерная пристань. И черный треугольник домика-балагана, крытого дерном. Лодка у мостков, ряжевка, развешанная на шахах — кольях, издалека светит бельмами берестяных поплавков. Стан. Становище — пастушье-рыбацкое.
Гладь торной сухой степи всасывается в рыхловатые коровьи тропинки, течет по бородавчатым кочкам и оспинкам копытных выбоинок. Тряско. Веду велосипед в руках. Не расплескать бы похлёбку!
Но вот и — на месте! Кладу велосипед на траву у балагана, вольготно раскинувшись рядом, смотрю в небо. Переднее колесо моего «коня» еще крутится на весу по инерции, выбивая опять мелодию. Что там? Прутик, брошенный кем-то, цепляется о спицы. И небо опять полно торжественности, музыки — непонятной, завораживающей, чуточку тревожной. Не могу еще ни сердцем, ни разумом представить, постичь его бесконечность. А ведь где-то должен быть конец? Как у всего живого, близкого, понятного мне! Но что тогда за концом? Пустота, как за стеною, чернота, как в ночном чулане? Жутко. Не может быть, чтоб не было предела?! И страшно опять, и невесомо становится от этих дум.
Коршун заскользил к дальнему синему лесу Тундровского острова. Качнул, как аэроплан, негнущимися крылами. Принесло из-за озера, от Красулева болота, два облачка. Они ватно, мимоходом потерлись о солнышко, и оно опять засияло нестерпимым для взгляда полуденным блеском. Пилят своими наждачками кузнечики.
И вдруг слышу тонкий птичий всхлип. Картонный всплеск крыла и — стремительный ястреб-чеглок уносится прочь с жаворонком в когтях. Драма, в какие-то секунды, разыгралась совсем рядом, над землей. Наверно, жаворонок летел ко мне, искать спасения у меня, маленького человека. Не успел, не дотянул. Я запоздало вскакиваю, машу руками, кричу. Три серых перышка, еще живые, кружась, оседают на траву…
И я уношусь мысленно под другие небеса, во взрослые свои года. И вижу их так явственно — в детстве бывает такое прозрение! — так осязаемо, что перед глазами встают будущие живые картины. Вот когтистые лапы торосов возле арктического мыса Шелагский. Они вонзаются в железную плоть нашего теплохода. Жаждут крови, влекут нас в холодный зев ненасытной пучины. Они… Вот вам! Вижу, осязаю и девятибалльные обручи двух встречных циклонов, сжимающих наш сухогруз у горла Авачинской бухты, в двух десятках миль от её спасительного затишья. Мы дотянем, дотянем! А это что? Да это ж Диана — тайфун с милым женским именем, божественным именем, совсем не по-божески трепавший нас возле Филиппин. Здесь погиб недавно пароход. Рассказывали мне: долго носили теплые волны оранжевые от жилетов, стоймя стоящие в море тела матросов, обглоданные по пояс акулами… Не дотянул тот пароход. Мы дотянем!
… Всхлипнула гагара. На светлую галейку озера серая утка вывела из камышей утят. Диковато хохотнул вдалеке мартын. И снова тихо. Но вот и стадо зашевелилось вдали, вытекая из дуролома ивняка и осоки на сухое. Напиталось, скоро будет. Ударила басами гармошка старшего брата. Пасет он с музыкой. Идиллия. Раньше, он рассказывал мне, пастухи играли на рожках, дудочках. У брата — хромка. Эх, выдает:
Когда б имел златые горы
И реки, полные вина…
Я собираю сухие коровьи лепешки окрест становища. Они отслаиваются легко, невесомо — стоит подцепить щепочкой. Под одной лепёшкой — уже устроили себе обиталище худосочные полевые муравьи. Под другой божья коровка нашла себе тень. «Божья коровка, полети на небо, дам тебе хлеба…» Откинула, будто створки, два оранжевых в крапинку панцирька, вылущила слюдяные крылышки. И — нет её. «Божья коровка, полети…»
Взахлеб гляжу в тягучую глубину синевы.
«Жизнь моя, иль ты приснилась мне?..» Но потом это будет, потом. Пронзительное, есенинское. Однажды попадет мне в руки томик с гравюрной березкой по голубому полю обложки. И воскрылит душа. И заболею нежными порывами. Надолго. На всю юность. И еще чуть подольше. Но унесет меня воинский эшелон от сибирских березняков. От окунёвских, от приишимских…
«Да, мне нравилась девушка в белом…» Азиатское, скуластенькое, наверное, чуточку нерусское лицо её с длинными глазами все годы, отмерянные присягой, будет со мной, во мне.
«Да, мне нравилась…»
И шагну на знакомый ишимский перрон однажды — в ленточках бескозырки и при золоте якоря на флотской пряжке. И найду домик под белым цветом сибирских дичков-ранеток. «Она вышла замуж», — скажет её сестра. — «Почему же?» — тяжело спрошу я. — «Так долго сейчас не ждут…»
Так долго?
«Спасибо, что ты была!» — это уже строчка из моего стихотворения, написанного в те дни.
И вот через годы… Лазурь Индии, желтый берег Бенгальского залива. Каменные дива. Каменные Будды. Храмы, вырубленные столетия назад трудолюбивыми искусными мастерами прямо в скалах. Каменный город — название сего места. Искушение в каждой сувенирной лавчонке. Цыганистые молодые торговки атакуют на улицах. «Рус, купи… Не карашо… Хитрай какой…» «Давай лучше сфотографирую!» — огорошиваю торговку. Растерянно улыбается… Вот наши ребята из экипажа теплохода стоят кружком возле уличного фокусника. Фокусы нехитрые, но забавные. Ловкость рук! Затем он демонстрирует схватку мангусты с коброй. Всё по правде. Только у кобры подпилен ядовитый зуб… Мы уже идем к автобусу, чтоб ехать на свое судно, разгружающееся у причала в большом порту Мадрасе. И тут я вижу её! Гибкая, пружинистая — даже под лохмотьями, обтекающими её фигурку, чувствуются точеные линии тела. Присела на камень в отдалении от праздной публики. Одна… Навожу объектив фотоаппарата. «Нельзя!» — останавливает меня многознающий об Индии товарищ мой, моряк. — «Почему же?» — повторяю я, как в давнее утро. — «Это неприкасаемая», — говорит товарищ.
Я поражаюсь его словам, хотя знаю, что в Индии существует такая каста — неприкасаемые. Автобус тронулся. Девушка все сидела на камне и, мне показалось, смотрела нам вслед. «Почему же так бывает на земле?» — застыло в горле горьким комом.
… Зной плывет над степью. Над полями, лесами, над моей родиной. Над Засохлинским островом, над Чащинским увалом, над Дворниковым болотом и дальше — над Васильевскими воротами, над одинокой старой березой возле Одышкинской дороги, над озёрами, над всем, что в недавних битвах отстояли наши мужики. Сибирские богатыри с простыми русскими фамилиями, что так привычны уже на моем маленьком веку, — Андреевы, Саломатовы, Киселевы, Каргаполовы, Пегановы, Семибратовы, Никитины, Корушины, Копытовы, Сорокины, Кудрявцевы, Сысолятины, Васильевы… Славные имена нашей округи. А фамилия-имя моего отца-фронтовика? И она тоже!
Не все бы из названных встали сейчас на голос ротного старшины. Знаю об этом. И моих сверстников в селе, чудом родившихся в разные годы войны, можно пересчитать на пальцах одной руки. Нас тоже словно повыбило. И обожгло войной. Надолго. Может, на всю жизнь.