— Андрей, ты свободен сейчас? Проводи гостей по судну, покажи, что полагается…
А я жарюсь на навигационной палубе возле китайского бильярда. Сверху многое видно, слышно. И музыка ультрамариновой бухты, и скрытый там, за пальмами, город, и портовый поселок с вольготно бродящими священными коровами по чистеньким улочкам, флагом пароходной компании «Феско-Индия». Вчера там, на фоне флага, фотографировались на память, кормили буренку одну индийскую бананами. «Красуля, Красуля… Люська, Люська!..» — окликал я коровку знакомыми мне окунёвскими коровьими именами, чесал её кирзовой мягкости шею. И старик-торговец в тюрбане, продавший нам бананы, весело блестел глазами, улыбался, щерясь кривыми коричневыми зубами.
«Люська, Люська… Красу-у-ля-я…»
Корова уверенно и цепко захватывала резиновой твердости языком зеленую кожуру банана, отворачиваясь почему-то от сладкой сердцевины, требовательно тыкалась слюнявой бирькой в мою ладонь, наивно хлопала густыми ресницами своих по-восточному раскосых и длинных! — коровьих очей. Ну дела! Хохотали мы все, уныло звеня в карманах неувесистой мелочью…
Гости поднялись по трапу. Мне пока слышны их голоса да глуховатый басок Андрея. Он что-то пытается там, на спардеке, растолковать им по-русски. Хохоток — сначала сдержанный, вежливый, потом всё открытей, раскованней и рискованней — женский мелодичный смех.
Гости взошли на шлюпочную палубу — ботдек, гомонят, развлекаемые Андрюхой, возле палубного бассейна, из него на время стоянки в порту спущена вода, и еще сверху видно, как на корму, возле люка камбузных отходов, уверенно уселась чернявая, как монашка, священная индийская ворона. Она сердито клюёт кормовой наш багряный флаг, что колыхаясь мешает ей сунуть в люк свой нахальный клюв.
Жарища! А в груди сладкий трепет. И понимаю — откуда он, из каких глубин вырастает, охватывает душу, воображение: индийские женщины! И ни где-нибудь в толчее улицы, в толпе (красивые и не очень. Насмотрелся на них в портовых городах, всяким раз невольно сравнивая с красотками из раждкапуровских фильмов), а прямо у нас, в нашем палубном, грубоватом быту.
К своим-то судовым женщинам мы привыкли. Свои они и есть свои — хорошие «парни», переносят с нами вместе «тяготы и лишения» флотской работы, как трактует Морской устав. Готовят нам, пекут и стряпают, прибирают в каютах командиров, запросто заходят поболтать, валяются, когда и где выпадет роскошь, чуть ли не голенькие на горячем пляже среди здоровых, невыболевших мужиков наших. Каждая линия, каждый изгиб тела, всякая родинка на коже, открытая рисковым купальником, у наших известна. Да и биографии — подробности личного (чаще всего несостоявшегося) счастья, известны: когда развелась, отчего не сложилось (обманулась или её обманули), к кому «приклеилась» на судне, и кто «приклеился» сам из парней — холостых, разведенных, а то и женатых. Все это обыденная, текучая жизнь с нечастыми радостями личного, зато с частой изматывающей болтанкой в океане, от которой наши женщины отнюдь не становятся краше и привлекательней.
Но вот есть минуточка, «окошечко» в работе, и какая-то из наших пяти морских дам выпросталась из сарафана, раскинула одеяло на горячем палубном железе подальше от глаз, распласталась под южно-индийским солнышком. Кулачок под щеку, рыжую косу, чтоб не мешала загорать спине, в сторону, толстые пятки врозь… Кто это? Судя по солидным выпуклостям давно не точеной фигуры, буфетчица Лариса! А я и не приметил как-то, азартно шуруя кием китайского происхождения. У меня тоже отдых между вахтами. Скинул в каюте пропахшие машинным маслом штаны, с удовольствием нырнул в шорты, в майку с альбатросами на груди и айда на верх, на жару, на волю!..
— Андрюха, — голос того же матросика у трапа, — ты там не охмуряй индианок…
Черт побери, совсем развольничался — молодой!
Да вот они и сами — гости наши. Четыре женщины в сари, три из них обвешаны голозадыми ребятишками-детишками, два моложавых индуса в цветастых рубахах на выпуск. И Андрей среди них — всем свои чернобровым и черноусым обличьем вполне сходит за индуса. Но куда денешь говорок — мягкий славянский басок с украинскими, чуть заметными, интонациями…
Ах, как расстилается он перед одной, не обвешанной детишками, статной, хоть и чуток полноватой, но без излишеств, красивой индианкой!
— Андрей, как успехи? — кричу я парню.
— А вот выяснил: из дальней деревни приехали, чтоб посмотреть русский пароход.
— Ишь ты! Всё так и понял?
Гости вежливо топчутся возле Андрюхи, застенчиво улыбаются. Ох уж эти вечные индийские улыбки! Затем неловко оступаясь в своих легких сандалиях, взбираются крутым трапом ко мне. Что ж! Как-то и мне надо проявить себя, оказать внимание гостям.
— Попробуйте вдарить! — подаю кий индусу, — А ну, попробуйте!
Как мотыгу, как топорище, берет он кий и под вежливые улыбки спутников делает неумелый удар.
— О’кей! Ничего! О’кей!
Андрюха глазами так прямо и источает мед на красавицу индианку, и робость, черт побери, в нем откуда-то взялась, и движения плавные, замедленные… Эх, Андрюха!
И она — я вижу! — понимает, ах, все понимает: взгляд этого русского нечто большее, чем любование её красотой, — томление, внезапно возникший любовный трепет и — несбыточность, тщета, сожаление…
Да и сам я — в каком-то облаке очарования!
И она, ободренная столь явным, пусть робким| поклонением, веселей и смелей посматривает на нас обоих. Да, и мой восхищенный взгляд замечен, — и отмечен этой здоровой — кровь с молоком — деревенской красавицей.
— Васильич, сфотографируй нас всех вместе! протягивает мне Андрей свой «Зенит».
И потом, на фотографии, будет веселый и гордый взор женщины, её глаза (по глубоким и жарким зрачкам которых навожу я резкость объектива), а рядом — глаза Андрея и что-то в них такое; запечатлится и увековечится сейчас, чему, наверное, сам Андрей будет дивиться через много лет, глядя на снимок, и вспоминать с душевным трепетом, одному ему ведомым.
— Ну вот! — вздыхает Андрюха. И все молчат. Неловкая пауза, освещенная вежливыми улыбками. Мужчины-индусы скромно косятся на поджаренные на солнце телеса нашей буфетчицы Ларисы и робко идут к трапу. Андрюха вихрем скатывается вниз, страхует спускающихся по ступенькам женщин. Опять улыбки, взгляды и — удивительно! — ни одного писка прильнувших к мамашам малышей…
— Что? — говорю Андрею, когда гости сходят на берег и всей цветной и улыбающейся компанией исчезают за ближними пальмами. — Никак влюбился?
— Кажется, да! — легко, с неожиданным откровением кивает кучерявой головой парень.
— Да ты что?!
— А вот тебе — и что!
— Ну и как теперь…
— Не знаю… Ну вот не знаю! — и загорелое лицо парня светится изнутри грустноватым и возвышенным светом…
И вот теперь, среди русских снегов, в теплой городской квартире, вглядываюсь в карточку, подаренную Андреем, и спрашиваю себя: зачем эта женщина пришла в твою память? И не такая уж она и красавица, судя по этому любительскому фото. Да, встречались ярче и блистательней на индийских перекрестках — раджкапуровские звезды из бледнолицых и высших каст.
Но не было таких вот глаз, такого пристального, горделивого и понимающего взгляда… Даже имени её не знаю, но представить хочу — индииская деревня, жара, пальмы со звенящими кокосовыми плодами, она — прямая и статная, не идет, а проходит, как царица, неся на мягком плече кувшин с родниковой водой, или хлопочет у очага, или обихаживает детишек, или…
Не знаю. Не знаю.
Зачем я думаю о ней? Разве не о ком думать на своей земле?! А, впрочем, не такая уж тут сложная философия: среди распада и жизненных печалей, закравшегося в душу неверия в справедливое устройство мира вдруг пронзительно и остро возникает потребность в красоте, может быть, и придуманной тобой, но пронзившей однажды душу теплым хорошим светом, как наша лесостепная августовская зарница…
Ничего не случилось тогда в Кочине. Не было продолжения. Просто был горячий, жаркий денек, был Кочин-порт, судовой электрик Андрей, внезапно воспылавший любовью к чужой индийской женщине. Были её глаза, все понимающий взгляд.