В ту же пору убрали и Ипатьевский дом — узилище последнего православного русского царя. Какие силы? Теперь я знаю, какие. Но скажи тогда изголодавшимся по информации «самоходам», завтра откровения сии будут известны нашему идейному помполиту. Он бдителен. Он не пьёт даже тропическое вино, которое выдает из артелки чиф — по две бутылки в неделю на «рыло». Он употребляет демонстративно, при свидетелях, разбавляя водой, как рекомендует медицина, но… об этом молчит наш судовой доктор. «Толпа» употребляет цельное, неразбавленное…
Ну вот и все — выполнил задание помпы! Ладно — не Пушкин… Удачи вам, полярники, на оставшую дорогу!..
В лоцманской каюте, куда определён на ночлег, та же духота и зной. Те же скрежещущие вентиляторы гонят колючую жару. Ее иглы, будто осы, впиваются в лицо. И все тело в липкой испарине, как у больного. Что ж, теперь стану ценить преимущества наших морозов. На дворе, конечно. Когда в избе пылает печурка и припасена вязанка березовых дров. Конечно, воспою и былые ночевки в снегу, когда, раскидав горячую золу от бурно сгоревшего костра, стелил еловый лапник и засыпал мертвецким сном под тулупом в соседстве таких же таежных путешественников…
А моя каюта на цивилизованном теплоходе!
Завтра выкатит из моря солнце, спустят на воду этот фантастического вида мотобот и доставят домой.
— Ну как, — спросит первый помощник, — поработали?
— Да, — скажу, — Николай Гаврилович, поработал! Поддержал честь флота! Пора и на вахту.
Но — печет. Но вибрация от молотящего в глубине корпуса двигателя. Обычно вибрация привычна со временем, но эта колотит такими припадочными толчками. Вызванивает пробка графина на тумбочке. И мутная водица колеблется в лунном луче, заглядывающем в квадратное окно-иллюминатор.
Выхожу на ботдек, где раскидались в маятных снах обитатели «самохода». Пробираюсь к трапу, перешагиваю через чьё-то лицо, откинутое покрывало, задеваю пустое ведёрко, оно оглушительно опрокидывается, катится, звеня, словно будильник.
— Кого носит?
— Спите, спите…
В окрестностях полубака скользят тени, что-то размашисто летит за борт, плюхается в воду, и пара косматых голов свешивается с фальшборта в напряженном внимании. При полной луне, облившем медным светом окрестные воды, хорошо вырисовываются мачты, могучая труба «самохода» выдвигается в небо черной колонной, а там, на полубаке, среди темнеющего такелажа, усердствуют рыбаки, кои присутствуют на любом судне. Их и хлебом не корми, дай закинуть в море какую-нибудь ловушку. На рыбу-иглу, скумбрию, живописного морского окуня, что хватает наживку так же азартно, как на какой-нибудь степной речушке. Здесь, в Бенгальском заливе, в моде звероподобный, с фосфорными глазами, тунец.
— Тунца промышляете? — подбираюсь к рыбакам.
— Вот ведь зверюга — на обыкновенную блестящую ложку идёт, но срывается… Попробуем острогой подлеть?
— У нас пробовали, подвесной насест изобрели даже, но гарпунщики мажут…
— Мы не промажем!..
Как там на родном борту? Может быть, завтра поставят нас в док под погрузку. А?! Там привычно подкатит к трапу машина из нашего консульства — с почтой, с письмами из дома. И, знаю, какая сладость вчитываться в долгожданные строки: что там, как там?..
Третий месяц распочали, как вышли в этот рейс, а конца-краю ему еще и не видно. На «дворе» конец марта, так что набирайся терпения, морячок, еще на пару с хвостиком месяцев до возвращения домой…
Мерцает приглушенный фонарным плафоном свет на корме. Иду туда, попив мимоходом по дороге из знакомого бачка с кружкой на цепочке. И опять пробираюсь на этот кормовой свет, в котором угадывается фигурка женщины.
— Это ведь вы встречали у трапа нашу шлюпку?
Переступают на железе палубы каблучки. И свет желтого плафона теперь ложится на нас двоих, падая за корму на близкую воду, где снует рыбья мелочь. Женщина доверительно смотрит на меня: в загорелом лице, во взгляде — расположение, интерес. И возникает ощущение, что мы где-то встречались раньше. Это ощущение растет, углубляется по мере того, как возникает и у меня доверие к её живому взгляду, крепенькой фигуре под легкой тканью светлого платьица. Пожалуй, ей, как и мне, где-то за тридцать…
— Я была в кают-компании, слушала вас…
— Вы сидели в дальнем уголочке, молчали…
— Да, да. Хочу спросить: вы ведь на Ямале бывали. А я в Салехарде работала, так что, выходит, мы земляки…
— Даже так! Что ж, в самом деле мир тесен… А здесь, пожалуй, вы за буфетчицу или за доктора?
— Фельдшер.
— Гляньте, какая страхолюдина подплыла!
Желтый круг воды молнией прострелила рыба-игла, распугав мелочь, а из донной глуби показался не то внушительных размеров краб, не то морская черепаха, плавно помахивая неуклюжими ножками-плавниками.
— Какой ужасти тут только не водится! Я люблю вот так стоять вечерами и наблюдать. Впервые попала сюда, ведь все больше во льдах, в холодах…
Качнулась на каблучках, обожгла прикосновением.
— Говорите, ужасти!.. Вот при мне в одном рейсе случай был… Хотите, расскажу. Вы ж доктор, в обморок не упадете. Ну так вот… Любовь у нашей буфетчицы приключилась. К молодому механику. Поначалу все было, как всегда — взаимность, встречи, страсть, все прочее. Рейс долгий. И к концу рейса что-то разладилось между влюбленными. Домой шли. Южно-Китайским морем. И она решила не то испытать, не то просто попугать парня. Тихо было, солнце жарило. Шли полным ходом. Свободные от вахты — кто в курилке сидел, кто в бассейне плескался. Механик в курилке байки травил с мужиками… И вот она, Ларисой её звали, подошла к нему, что-то сказала и… на виду у всех перекинулась через кормовой борт… Наверно, ее винтом ударило, без крови, понятно, не обошлось. Потому что через какие-то мгновения в бурунах вскипели акульи хвосты. Крикнуть не успела… Когда застопорили ход, оказывать помощь, спасать было некого. Чистое море. Ни приметы, как говорят, ни следа…
— Да, это ужас…
— Вас Верой звать, правильно?
— Да, Верой…
— А почему не спрашиваете, откуда знаю?
— Наверно, у капитана спрашивали.
— Совсем нет, Вера!.. Вы помните ямальский поселок, вьюгу, чум возле посадочной площадки для Ан-2? Помните, мы неделю не могли улететь в Салехард на о-очень Большую землю. Ненец, хозяин чума и главный аэродромщик, кормил нас строганиной из печени оленя, а парни-попутчики бегали в магазин за спиртом, томатным соком и мы пили «кровавую Мэри».
— Выдумываете! — засмеялась женщина. — Да я никуда из Салехарда не выезжала тогда, работала в санчасти аэропорта…
— Ну хоть один-единственный раз выезжали… Всего один?
Подошел контейнеровоз, огромный, японский. Заслонил полнеба, кромку луны, загремел якорными цепями. Еще один бедолага — ждать и ему, когда индусы закончат бастовать.
Присели на лавочку. Я закурил.
— Вы помните, Вера…
А в небе горит неправильный четырехугольник Южного Креста. И упрямая зыбь накатывает, шумно поддает в задранную корму. Бог мой, лови редкие лирические мгновения морячок! И она уже не сопротивляется рассказу, уютно дышит рядом, руки на коленях, русалочья россыпь волос.
— К вечеру мы уходили на ночлег в какое-то общежитие, а может, это была гостиница оленеводческого совхоза. Там никого не было, кроме нас да парней-попутчиков. Охотниками они назвались, мехами хвастались… А через трое суток пурга улеглась, приземлился Ан-2, но взял только одного пассажира из местных, тому надо было «вовсе позарез». Вечером мы снова пили «кровавую Мэри» в этой гостинице…
— Вообще-то кроме шампанского я ничего не употребляю, — укоризненно-весело говорит женщина. — Ну и дальше…
— А дальше мы оказались с вами одни в комнате и отчаянно целовались…
— О, ваши приключения…
— Это уж потом парни мне рассказывали. Потом, в салехардском ресторане, когда через неделю туда добрались. Юра, один из парней, и говорит: «Захожу в комнату, а он целует мою невесту». Я, говорит, мехами обещал ее, то есть вас, завалить, если выйдет за меня замуж!