С каждой избою и тучею,
С громом, готовым упасть,
Чувствую самую жгучую,
Самую смертную связь.
Только один эпитет — смертную! — и столько в нем точности, достоверности, смысла, поэзии. Это уж потом — при размышлении — приходят оценки-определения. Вначале — прочел, — и душу захватило. До слез…
Не было собак —
и вдруг залаяли.
Поздно ночью — что за чудеса! —
Кто-то едет в поле за сараями.
Раздаются чьи-то голоса…
Как знакома эта сельская картина мне! Все так: и лай откуда-то взявшихся собак (я даже явственно представил — поджарых, верных, оберегающих хозяйское жилье), и предполагаемые упряжки лошадей (хотя их нет в стихотворении), и хозяин, отпирающий ворота, их морозный скрип, голоса: «Пустите переночевать?» И многое-многое, знакомое сердцу…
Пасха под синим небом,
С колоколами и сладким хлебом,
С гульбой посреди двора,
Промчалась твоя пора?
Промчалась, промчалась… А все-таки? Пасха на Руси, даже в долгие десятилетия богоборчества и насаждаемого атеизма, была едва ли не главным праздником.
У нас-то, в Окунёво, Пасху отмечали славно. Я слышал из разговоров старших, что наступил Великий пост, надо постовать, грех есть жирное, «молосное». Батя наш — какой уж «верующий», известно! — прибирался во дворе. После зимы дел хватало. С одним накопившимся навозом дел ни на один день! А мама устраивала большую побелку в доме. Я протирал керосинной тряпочкой иконы, рамки «патретов», фотокарточек в рамках. Тараканы в нашем доме не селились. А вот клопы — случались: таились по щелям и даже в плахах полатей. Керосином их — в самый раз! Стирались занавески, надраивались полы! А в самый канун Пасхи пекли шанежки, булочки, красили луковой шелухой яйца. Мама доставала из сундука праздничную скатерть, накрывала стол, на котором завтра, поутру, и возникнут праздничные яства.
День Пасхи всегда выдавался теплым. Парили оттаявшие, освободившиеся от снега, полянки, взгорки. Л на самых высоких местах села — мужики возводили из жердей качели. Люди принаряжались во все самое лучшее, прибереженное для светлого праздника Воскресения Христа.
Пасха под синим небом…
Власть большого поэтического таланта заставляет чистую, неиспорченную душу сопереживать, очищаться, как на исповеди, как в минуты любви и светлых потрясений…
В редкие вечера возле дверей комнаты Рубцова, обычно в глубине общежитского коридора, возле окна, не толпились его поклонники. Я не примыкал к этой компании, были там люди и не очень мне симпатичные. Любовь к стихам Рубцова заставляла меня в редкие общения с ним держаться скромно. Не навязывался, как иные, чтоб потом похвалиться панибратским общением со знаменитостью.
Однажды Рубцов, дело было осенью, подсел ко мне на лавочку в нашем скверике. Не узнал. Курил молча. Я читаю, опять к какому-то экзамену готовлюсь. И вдруг неожиданно: «Бросьте читать. Вот далось…» Я отвечаю: «Надо, знаете, я же из деревни приехал, а тут у многих уже по одному высшему образованию. Им можно и не читать!» «Из деревни?» — напускной гонорок так и сошел с Николая. Глянул как-то тепло, придвинулся. С полчаса проговорили мы о том, о сем, пока какие-то девчушки, играющие невдалеке, не увлекли Рубцова. Он вступил с ними в шутливые, «детские» разговоры, разулыбался. Я тихо поднялся, пошел в общежитие, на крылечке оглянулся, подумалось тогда: все же он отчаянно одинок!..
Как-то июньской порой идет навстречу — со стороны нашей столовки, где вчера мы пивком баловались. Ко мне утром приехала жена из Сибири, мы шли, кажется, в ту же нашу общепитовскую точку — пообедать. Остановились, поздоровались. Рубцов в своем неизменном коричневом потертом костюме, при галстуке. «Вот это Николай Рубцов!» — говорю я Марии. Он светлеет лицом и как-то часто по-особенному моргает, говорит приятные слова моей жене. И опять мы разошлись. Я почувствовал тогда: могли бы сойтись ближе. Но времени уже не оставалось…
Последняя наша встреча была в те дни, когда курс Рубцова выпустился. Прошумел у них прощальный вечер в кафе «Синяя птица». Сдали экзамены и мы за четвертый курс. Все разъезжались. В общежитии, гулком от внезапной пустоты, подзадержались четверо: Рубцов, Ваня Тучков, Алекса Абдулаев и я. Сбегал я в комнату за фотоаппаратом, вышли мы на солнце, на крыльцо. Я щелкнул своей «Юностью» несколько кадриков. Вот память и осталась. Последняя…
Потом уж, через годы, вспоминая Рубцова, написал:
Осенний сквер прохладою бодрил,
А битый час, нахохлившись над книжкой,
Я что-то бодро к сессии зубрил,
А он курил, закутавшись в плащишко.
Скамья, и рядом признанный поэт!
Заговорить, набраться бы отваги,
Мол, я из той — хотя без эполет! —
Литипститутской доблестной общаги.
Он все сидел, угрюм и нелюдим,
Круженье листьев взором провожая,
И вдруг сказал: «Оставьте… все сдадим!»
Я подтвердил кивком, не возражая.
«Вы деревенский?» — «Ясно, из села!» —
«Не первокурсник?» — «Нет, у нее не гений…»
В простых тонах беседа потекла,
Обычная, без ложных откровений.
Вот пишут все: он в шарфике форсил.
Но то зимой. А было как-то летом:
«Привет, старик!» — рублевку попросил
И устремился к шумному буфету.
Теперь он многим вроде кунака,
Мол, пили с Колей знатно и богато!
А мы лишь раз с ним выпили пивка
И распрощались как-то виновато.
Потом о нем легенд насотворят
И глупых подражателей ораву,
При мне это тогда был фотоаппарат,
Техника сработала на славу.
Он знал и сам: легенды — ерунда,
А есть стихи о родине, о доме.
Он знать-то знал — взойдет его звезда,
Но грустен взгляд на карточке в альбоме.
Не знаю, смог бы нынче, в этом смутном времени, где торжествует победившая серость, писать свои прекрасные стихи Рубцов? Смог ли бы вообще он выжить? Известно, как он материально бедовал тогда, в благополучные те года! Наверное, не выжил бы…
В нашу Тюмень я приехал благодаря Рубцову. Работал в своих сельских весях, в соседнем от моего района поселке райцентровском — ответственным секретарем газеты. Формировал номера газеты самостоятельно, редактор только в свет подписывал. Часто печатал стихи. Рубцова печатал. Однажды вечером, проходя возле типографии, слышу, наша печатная машина молчит. В чем дело? Захожу. Оказывается, замредактора — шеф в командировке — снял с полосы уже заверстанную подборку стихов Рубцова: «Нельзя пропагандировать УПАДНИЧЕСКОГО автора!»
Вынести этот идиотизм было не в моих силах. Вернувшемуся из поездки шефу я положил на стол заявление об увольнении из газеты. Уговоры — передумать! — не помогли. Уехал.
Грустно, и так кстати пульсировали и в душе строчки поэта:
Я уеду из этой деревни…
Будет льдом покрываться река,
Будут ночью поскрипывать двери,
Будет грязь на дворе глубока…