— Казенного никогда не брал. И вам не велю. Запомните.
«На шее у отца» все материальные склады в совхозе, единственном на район: зерновые и продуктовые, а также склад с запчастями для тракторов и машин, склад ГСМ (по местному — заправка), где имеются бензин, керосин, автолы, нигролы, солидолы, затем — склад с рабочей одеждой, а это белые и черные полушубки, ватные «куфайки», брезентовые плащи-дождевики, яловые, кирзовые сапоги, прочая мелочевка вроде рукавиц-верхонок. Отец выдает, что кому полагается. Сам же он ходит в старых галошах, подвязанных веревочками. Недавно обзавелся грохочущими брезентовыми ботинками на негнущейся деревянной подошве. Взрослые называют эту обувку «колодками».
«Чисто арестант», — говорит мама. Еще на отце потертая бумазейная толстовка, заправленная под солдатский ремень, что уцелел с фронта.
— Василий, сыпнул бы в карман гость зерна для куриц…
Отец отмалчивается, опалив мать холодным взглядом.
Еще на «шее отца» весь бухгалтерский учет в МТМ, то есть машинно-тракторной мастерской, и часто по вечерам он, пододвинув бумаги к подслеповатому огоньку семилинейки, допоздна засиживается с отчетами. Я, засыпая на жарких полатях на старинном, еще с единоличных пор тулупе, слышу сквозь сон, как отец щелкает костяшками счетов, гоняя их по проволочным сердечникам скрюченными пальцами правой руки, перебитой немецкой пулей под Ростовом-на-Дону.
Днем, в отсутствие взрослых, я снимаю с гвоздя эти счеты, подкладываю под брюхо и катаюсь по некрашеному полу. Других игрушек, кроме этих счет да железяк во дворе, у меня нет.
— Брал? — спрашивает вечером отец, примечая погнутую проволоку. — Не бери больше!..
Вообще, как рассказывали мне потом старшие братья, я «вечно лез куда не надо». Да и я, поразительно это, помню себя совсем малым — то дыбающим на неуверенных ножках, то ползающим по холодному полу в кути. Вот забираюсь под лавку, где кошачья черепушка с молоком, припадаю попить из нее. Меня тащат из-под лавки за ногу под причитания матери: «Усьян ведь подхватил! Усьян! Теперь брюхо разнесет, беда!». Что за «болесь» такая этот «усьян», я так и не дознался — ни в детстве, ни во взрослые времена.
А вот я поднялся с четверенек, как неандерталец, раздобыл орудие. Вместо дубины молоток с ручкой подвернулся. Им и стал обихаживать направо-налево, изничтожать «наросты» на глиняной посуде — всякие «излишние» носики, ручки, завитушки: на чайнике, кружках, кринках, объемных корчажках для теста и молока. Лишаю их первоначального вида, который придал им когда-то старинный гончар, заботясь о товарном виде изделий.
А вот дыбаю с полной кринкой молока от лавки до высокого порога избы. И уже на пороге выпускаю «тяжесть» из рук, с восторженным возгласом «бах!», смотрю на черепки кринки и как растекаются по полу молочные потоки.
Шестой я ребенок у родителей. После меня появятся на свет еще двое. Но в общей сложности уцелеют и выживут окончательно — только четверо. И все мужики. Сейчас не ведаю, понятно, что дело поставлено на выживаемость, естественный отбор, как издавна было поставлено в многодетных крестьянских семьях. Выживают наиболее крепкие, способные удержаться за эту жизнь, действительность. К рождению очередной «души» подрастает кто-нибудь из старших, и всем нам приходится быть няньками своих братишек и умерших накануне войны сестренок. Мне достался в няньки брат Саша. Он старше меня на семь лет.
Он таскал меня двухгодовалого на закрошках, то есть на спине, по всем окрестным лесам, где он со своими ровесниками промышлял пучки, шкерды, копал саранки, добывал полевой лук, чеснок по ранней весне, зорил вороньи и сорочьи гнезда. Когда он снимал меня со спины, заставляя топать своими ногами, я орал, поймав ступней первую колючку, требовал усадить обратно на закрошки: «Больно, кая мая зая! Больно-о!». Саша закидывал меня опять на спину, но сбрасывал вновь возле березы с вороньим гнездом, которое непременно надо разорить, пока яйца свежие, не запаренные, и можно, вернувшись домой, сварить их в чугунке, съесть. Но чаще добытое из вороньих, сорочьих, реже утиных гнезд, употреблялось в сыром виде, в тех же походно-полевых условиях. Сколько мне пришлось выпить этих сырых яиц — вороньих, утиных, а то и чаячьих, один Бог ведает.
Мне нравится, как отец, по вечерам нацепив очки, читает свежий номер газеты «Правда», устроившись в простенке под портретом молодого наркома Ворошилова. Лохматая по краям картонка «патрета» густо засижена мухами. И все равно — и Ворошилов, и я с полатей внимательно вслушиваемся в интонации отца, в ударения, которые делает он на важных местах (чаще всего, когда читает о бесчинствах американских империалистов или комментируя действия президента Трумэна и госсекретаря Даллеса, «поганцев этих»). Так же, не меняя тона, ругает отец какие-нибудь беспорядки в совхозе или дружка-соседа Павла Андреева за то, что он, «гляньте, выгоглился», обгонял рыбную курью на озере Долгом, поскольку курья эта «наша», возле наших мостков-плотцов находится.
Идет война в Северной Корее. «Правда» сообщает, сколько народной армией и китайскими добровольцами сбито за прошедшие сутки американских «летающих крепостей», сколько уничтожено другой техники и живой силы противника.
— Всыпали! — комментирует отец.
Свесив голову с полатей, радуюсь вместе с ним и я, рисуя в воображении картины воздушных боев на далеком Корейском полуострове.
За хорошую учебу во втором классе отец и мне выписал газету. «Пионерскую правду». Недавно я прочитал там про героическое строительство Волго-Донского канала, а большой портрет Сталина с первой полосы газеты — вырезал овечьими ножницами и приколотил крепкими коваными гвоздями на уличную стену дома, на лицевую, где палисадник. Всем видно! Такой же портрет Сталина, только больших размеров, висит над сценой нашего клуба, где раньше, говорят, была двоеданская — староверческая церковь. А мы — староверы.
Так вот, еще в пятилетнем возрасте, а может, раньше, я хорошо знал, кто такой Сталин. Великий вождь, который разгромил немецких фашистов. И когда мужики меня пытали, на кого я буду учиться, когда пойду в школу, твердо отвечал: «На Сталина».
«Мрачные годы культа». О них мне растолкуют в иные годы. Просветят, тогда не просвещенного «демократами», как жили мы и бедовали. И бедовали, конечно. А мне они будут помниться и огромным деревенским стадом. Каждое утро с весны до глубокой осени вываливалось оно в степь от нашей околицы, неторопливо текло солончаковым проселком к синеющим вдалеке березовым лесам и осиновым колкам. За табуном, выкрикивая шутейные прибаутки, следовал пастух Степан Чалков с длинным веревочным кнутом-кнутовищем, четверть кнутовища сплетена из добрых сыромятных ремешков, а на конце тонкая плеточка с запечатанным в конец ремешка свинцовым шариком — для острастки особо непослушным и блудливым коровенкам. А над всем, над раздольным миром, в глубине небес, висели и выводили свои солнечные трели жаворонки.
И еще привидится проворная работа мужиков и баб на весёлом совхозном зернотоке, где во всех лицах, за главного, — отец наш. И этот пыл труда, и замотанность отца — в пору уборки хлебов — особенно: зерноток кипит народом, растут вороха пшеницы, ржи, что напористо подвозят от комбайнов. Хлеб надо просушить, провеять, уложить в амбары, склады, перевешать с точностью до килограмма на больших стационарных весах. Большую часть зерна загрузить в кузова «ЗИСов» и «студебеккеров», пришедших из города Ишима, и отправить на элеватор.
Но кому-то из механизаторов требуется подшипник или поршневые кольца для «колесников» или «натика». Шоферу позарез надо заправить полуторку, еще кому-то верхонки-рукавицы или резиновые сапоги по квитанции от директора совхоза требуется получить.
— Василий Ермилович, понимаешь, надо поскорей!
— Василий Ермилович, жмых подвезли…
— Василий Ермилович, подпиши накладную…
Мы, четырех-пятилетняя пацанва, вьемся тут же, среди пшеничных ворохов, возле топки сушилки, где взрослые пекут картошку, жарят на железных лопатах зерно. Лакомимся и мы. И кажется, нет ничего слаще хрусткой, зажаренной печеночной кожурки, подчерненного в жару топки, обжигающего ладошку пшеничного зерна.