Прибыл как раз к застолью кто-то из ишимской бабушкиной родни. У неё там много сестер, зятьев, племянниц и племянников. Тот самый коханский выводок. Он и останется в моей памяти загадочным, далеко не крестьянским племенем. Образованной, культурной городской родней, о которой мне надлежало знать, положено было родниться или хотя бы запоминать их чудные для крестьянского слуха имена и польские фамилии. Но так уж сталось, что прошли они, едва коснувшись моей жизни загадочным городским родством своим, нездешние, не по-деревенски разодетые, пахнущие дорогими одеколонами, кушающие с ножа и вилки…
Другая бабкина родня, по второму мужу Николаю Даниловичу Корушину, она понятней. Фамилия для Окунева свойская. И тоже многочисленная, обильная мужиками, бабами, мальцами. Плохо разбираясь в родстве, с кем-то из них я дрался в ту пору, не щадя живота. Потом уже разобрались…
Гордясь дворянством, высокородным происхождением, купеческим званием польских родичей, бабка в данном случае сошлась с окуневскими пролетариями, из которых известен в сибирской округе революционный комиссар Тимофей Данилович Корушин. (Нынче одна из улиц Ишима носит его имя!) В 1918 году двадцатитрехлетний унтер-офицер, фронтовик, а в Ишиме член уездного ревкома, он был в должности комиссара печати и народного образования. Во время мятежа бело-чехов арестован. Содержался в тюрьмах Ишима, Тобольска, в Иркутском Александровском централе. Узники централа подняли восстание, многие погибли. Тимофею повезло. После скитаний по тайге встретил он наступающие красные части Блюхера. Стал комиссаром одного из полков 30-й блюхеровской дивизии.
После гражданской, а пришлось ему повоевать и в Крыму (брать Перекоп), демобилизовался. Снова работал в Ишиме в той же должности «интеллигентной». Затем занимал крупные партийные посты в Уральском областном комитете ВКП(б), заведовал земельным отделом, был на съезде колхозников, встречался со Сталиным. Умер в тридцатых в возрасте 37 лет…
Конечно же, мало ведали мы в ту пору о своём комиссаре!
«Сильно стоял за Советскую власть! Окуневские, бывало, заезжали к нему в гости в Ишиме. Обходительный был. Никого не обижал». Такие разговоры в детстве слышал я от родни, но мало вникал в них. Потом, работая над поэмой о «Комиссаре Корушине», узнал, что произошло с Тимофеем в родном Окуневе, куда он приезжал агитировать мужиков за Советскую власть. Едва не прибили его богатые мужики-земляки. Зарубины, Вьюшковы да их сообщники. Зарубиных я не вспомню, не было их в селе в мою пору, а «главный враг» — Трофим Вьюшков преспокойно работал мельником на колхозном ветряке. Все детство мое махал ветряк крылами на пригорке возле лога.
Случилась та история весной восемнадцатого. Собрал Тимофей сельчан возле церкви и — с речью к ним! За новую жизнь! «Убьем!» — заорали Вьюшковы. Еще ухарей набралось и — за колья, за топоры. Не будь Тимофей при нагане, неизвестно чем бы закончилась эта агитация. Выхватил наган: «Не подходи!..»
Скрылся от озверевших преследователей в ряму. Рям наш хоть и глухое место, а выход из него с любой стороны — на голую степь. Обложили мужики рям, долго сторожили комиссара. Буквально чудом удалось ему под утро выползти на сухую степь, обхитрив караульщиков. Лес недалече. По лесам и болотам добрался пешим ходом до Ишима. А там уже белочехи хозяйничают. Ревком разгромлен, председатель его Пономарев погиб в перестрелке, кто-то бежал, других, как Тимофея, арестовали, заперли в местной тюрьме…
После, когда Тимофей Данилович вновь был при власти, окуневские мужики спрашивали его: «Почему не прищучишь тех, кто гонял тебя, убить грозился?» — «Пусть живут и трудятся, правда ведь победила! Правда на моей стороне! Я и тогда знал об этом!»
— Хороший он был, приветливый! — только и смогла вспомнить тетка Анна-пролетарка, отвечая на мои вопросы о комиссаре.
— Жалко Тимофея. Рано он помер, — говорила бабушка Настасья, подарив мне единственную сохранившуюся у неё военную фотографию деверя. — Дак чё и сказать, испростыл весь, когда в холодной воде в ряму скрывался от мужиков, по тайге скитался — тоже не сладко было, когда из тюрьмы-то иркутской убежал.
А застолье в самом раздолье, нас, малышей, усаженных в конце стола, вдоволь накормленных, одаренных конфетами, отправили в горницу слушать патефон. Но веселей, занятней в эту пору наблюдать за взрослыми. Захмелевшие, раздобревшие, они гомонят, порываются затянуть песню. Батя наш в этом деле всегда зачинщик. Но тут, будто с неба, во дворе возникает гармонь. Это заявился один из местных гармонистов Ленька Фадеев — развеселый парень. Конечно, не в наглую пришел выпить, а готовый, под хмельком. Леньку усаживают в компанию, наполняют брагой стакан до краев. Картину эту можно дополнить обильным куском жаркого, что подкладывает в тарелку гармониста тетка Анна-пролетарка. Но мы, выбежав из горницы во двор, видим уже пляску. Первыми выпорхнули на круг бабенки вдовые — бабкины помощницы. Они вытягивают на полянку отпускника. Дядя Петя, как и положено, сидел до того во главе стола под высокой изгородью, на лучшем из бабкиной мебели плетеном венском стуле — в соседстве с тетками из Ишима. Бабенки разгоряченно повизгивают, вскрикивают, готовые сыпануть частушками. Но пока все зачарованно смотрят, как сыплют звоном, колышась на груди, медали старшины, как празднично сверкают начищенные хромачи, выделывая отважные коленца.
— Ух, ух, а ну сыпь, Леня, позабористей! — отрывается от закусок прямой, высокий Петро Иванович. Он рад блеснуть своими галифе, поскрипеть тоже надраенными ради праздника выходными сапогами. Он и тетка Анна (та вдогонку ладится на круг), оба глуховаты, потому громогласные, шума, гама от них, как на многолюдной артельной работе, в лесной деляне, иль на зернотоке, иль на сенокосном лугу. И тетка Анна выплескивает первую припевку:
Ты моя, да ты моя —
Деревня Полуянова.
Девки дайте по рублю,
Потом напойте пьяного!
Кто-то из баб подбирает валявшуюся возле плетня заслонку и черную, тысячи раз загребавшую в загнетку горячие угли — шаболу, ширкает по жести заслонки в такт «подгорной». Присмотрелся: это же мама «выделывает» музыку на заслонке! Ух ты! Звенят медали, скрипят сапоги, пылают частушки тетки Анны. Гармонист фигурно рвет меха хромки. А из-за ограды — мычание коров, щелк кнутовища. Это вернулось в деревню со скудных майских поскотин деревенское стадо. Бабкина помощница тотчас кидается к калитке встречать «ведерницу». Проводив её, равнодушно оглядевшую людское скопище, в пригон, бабенка бежит в куть за подойником. Застолье тем временем, успокаиваясь, рассаживается по своим местам.
Чинно сидит по обе стороны отпускника солидная коханская родня. Тетя Нюся при высокой прическе, молодая, моднящаяся, тоже в ближнем соседстве с братом. Тетка Анна с «браткой» Петром Ивановичем, мои родители. Если взглянуть с нынешних возрастных высот, то ведь и они не старые были, как мне тогда представлялось — сорокалетние! Но, господи, за плечами сорокалетнего отца: коллективизация, Магнитка, строительство медеплавильного завода в Кировграде, срочная служба на острове Даманском, финская война, Великая Отечественная, тяжелое ранение, трудовой фронт в тылу… Представить только это в нынешние дни!..
Всему голова в вечернем застолье — бабушка Настасья.
— Мама, да присядь ты с нами за стол, мама! — настойчиво приглашает отпускник. И бабушка наша, кажется, в хлопотах своих так и не пригубившая рюмочки, как бы спохватясь, — пора и сына в застолье приветить! — подплывает мягко к столу, чинно принимает маленькую рюмочку с налитым для нее красным сладким вином, привезенным из города:
— С приездом, сынок! Спасибо! Ну, дорогие гости, родня наша, выпьемте! Всем здоровья и радости!
Глухой стук налитых стаканов. Мельканье вилок. Хруст ядреных огурчиков, грибов. Чесночный дух студня, уже тронутого теплом, готового осесть в большом блюде.