Немцы прилагали все силы, чтобы ликвидировать эту важнейшую коммуникацию: бомбили, обстреливали из дальнобойных орудий, посылали диверсантов, даже направляли ракеты «Фау-2». В конце концов мост взорвали, но к тому времени на противоположный берег были переправлены мощные силы и сооружены несколько понтонных переправ, которые обеспечили дальнейшую транспортировку подкреплений. По оценке российских историков, «значение плацдарма у Ремагена было огромным для судьбы всей кампании в Западной Европе. Он стал символом героизма и отваги американских войск»{349}.
Настроение Дуайта с каждым днем улучшалось. В середине марта он побывал в частях, которыми командовал Паттон. Тот потребовал, чтобы главнокомандующий встретился с его солдатами. Дуайт рассказал в письме жене, что заявил Паттону: «Иди к черту, Джордж. Я думаю, что американским джи-ай наплевать, даже если сам Господь придет, чтобы их проинспектировать». Паттон за словом в карман не полез: «Я не могу точно определить, такого же он ранга, как ты, или нет, сэр!» Дуайт писал Мейми, что Паттон остается таким же, как раньше, и с ним приятно проводить время{350}.
По мере приближения конца войны в Европе между западными союзниками и советским руководством возникали новые противоречия. 25 марта Эйзенхауэр в ставке Монтгомери встретился с Черчиллем, который показал свою переписку со Сталиным, выражавшим недовольство, что в Швейцарии ведутся тайные переговоры союзных представителей с германским командованием относительно сдачи немецких войск в Северной Италии. Черчилль считал эти переговоры нормальным делом и спрашивал, как бы поступил Эйзенхауэр. Не вдаваясь в политические нюансы, тот осторожно ответил, что принял бы капитуляцию на поле боя тотчас по получении предложения; если же она была бы связана с политическими вопросами, то проконсультировался бы с главами правительств{351}. Как мы видим, Эйзенхауэр обошел вопрос о том, что переговоры велись не напрямую, а через неких представителей в Швейцарии и что руководство СССР не было о них проинформировано. Он не желал влезать в «большую политику» и дал понять британскому премьеру, что считает сохранение добрых отношений с советским руководством делом первостепенной важности.
Другим вопросом, по которому Эйзенхауэр стал свидетелем разногласий и по которому он поддержал скорее советскую позицию, был вопрос о наступлении на Берлин. Эта проблема касалась его непосредственно, и от его позиции во многом зависело главное направление наступления союзных армий. Эйзенхауэр, после завершения боев в Арденнах полагавший, что армии западных союзников должны стремиться как можно скорее взять столицу нацистского рейха, чтобы ускорить капитуляцию Германии («Ясно, что Берлин — это главная награда», — сказал он Брэдли осенью 1944 года{352}), теперь полагал, что надо двигаться в юго-восточном направлении, в сторону Дрездена.
По этому вопросу главнокомандующий разошелся во мнениях не только с Черчиллем и Рузвельтом, но и с основной массой офицеров и солдат союзных армий. Американские и английские военные искренне верили, что следующим этапом наступления будет молниеносный бросок на Берлин. Три армии были готовы к нему. Более того, существовал даже план воздушно-десантной операции по захвату ключевых пунктов в Берлине силами двадцати тысяч десантников. Что же касается Рузвельта, то он еще в 1943 году полагал, что западные союзники должны занять Северо-западную Германию: «Мы можем ввести наши корабли в такие порты, как Бремен и Гамбург, а также [в порты] Норвегии и Дании, и мы должны дойти до Берлина»{353}. Позже Рузвельт отказался от решительного требования взять Берлин, тогда как Черчилль продолжал на этом настаивать, хотя и он несколько умерил пыл.
Однако Эйзенхауэр, следуя своим стратегическим расчетам и решению Ялтинской конференции о зонах разграничения будущих оккупационных сил союзников в Германии, отверг идею броска на Берлин{354}. Он считал, что нет никакого смысла тратить огромные силы на этот бросок, если затем придется отводить войска назад, в свою зону.
И всё же в основе изменения намерений Эйзенхауэра лежали именно военные соображения. По всей видимости, он был откровенен, когда на пресс-конференции 27 марта на вопрос: «Кто, по вашему мнению, первым вступит в Берлин, русские или мы?» — дал однозначный ответ: «Я думаю, что именно расстояние, и только оно, определит, что это будут они. В конце концов, они всего лишь в 33 милях [от Берлина]. У них меньшее расстояние, которое надо пробежать»{355}.
В беседах с Брэдли Эйзенхауэр объяснил свои соображения не только расстоянием, но и особенностями местности к западу от Берлина. Чтобы продвинуться к германской столице, надо было преодолеть сильно пересеченную местность с озерами, множеством малых рек и каналов. По подсчетам Дуайта, старавшегося беречь солдат, прорыв к Берлину раньше советских войск мог стоить американцам и британцам до ста тысяч человеческих жизней{356}.
Неся полную ответственность за свои решения и действия, будучи уверенным в их правильности с военной точки зрения, Эйзенхауэр решился на весьма необычный шаг — 28 марта через американскую военную миссию в Москве обратился с личным посланием к Сталину. Формально он не нарушил субординацию, ведь оба они были главнокомандующими союзными армиями. Но ведь Эйзенхауэр не был главой государства или правительства, его даже не приглашали на Тегеранскую и Ялтинскую конференции — «Большой тройке» докладывал начальник штаба Маршалл. Так что с межгосударственной точки зрения ему обращаться к советскому руководителю не следовало.
И все же послание было вручено Сталину и немедленно им прочитано. В кратком тексте было сказано, что союзный главнокомандующий рассчитывает на встречу Красной армии с подчиненными ему войсками в районе Дрездена и просит информировать его о намерениях советского командования{357}.
Первого апреля Эйзенхауэр получил ответ Сталина. В «личной и совершенно секретной телеграмме» руководитель СССР сообщил, что планы американского генерала полностью соответствуют замыслу советского командования, и одобрил место встречи. Сталин уверял: «Берлин потерял свое прежнее стратегическое значение. Поэтому Советское Главнокомандование думает выделить в сторону Берлина второстепенные силы»; наступление же с целью рассечения германских войск в согласии с намерениями Эйзенхауэра начнется во второй половине мая, хотя возможны изменения. Слова по поводу «изменений» были ключевыми{358}. «Изменения» возникли уже в день отправки послания — у Сталина состоялось совещание, на котором был одобрен замысел Берлинской операции, по которому именно германская столица являлась главной целью наступления советских войск. Разумеется, это решение было подготовлено ранее. Так что по существу Сталин вводил в заблуждение союзника по антигитлеровской коалиции. Иначе говоря, в воображении советского вождя Великобритания и США уже представлялись будущими противниками. Для «обороны» против них и предпринимались эти действия накануне Берлинской операции, унесшей жизни свыше 360 тысяч советских солдат и офицеров.
Некоторые российские авторы, в частности известный историк Б.В. Соколов, полагают, что осада Берлина позволила бы сохранить множество людей и военной техники. Решение о штурме хорошо укрепленного города было принято намного раньше и являлось политическим, а не стратегическим{359}. Его целью было завершение войны в Европе на условиях, максимально выгодных лично Сталину (главным из них было закрепление и международное признание советской сферы влияния в Европе). В Берлинской операции приняли участие 1,25 миллиона солдат и офицеров, 22 тысячи артиллерийских орудий, более шести тысяч танков{360}. Любому непредвзятому человеку, а не только военным историкам, очевидно, что быстро накопить такие силы невозможно, что для этого потребовались месяцы затишья на Восточном фронте, предшествовавшие заключительному штурму.