Тут скрипнула дверь. Самуил Аронович загадал желание. Зацокотали по полу быстрые женские шаги. Спрятав розу за спину, Самуил Аронович повернулся к вошедшей. Та, не замечая его, подбежала к телефону и схватилась за трубку. Вспыхнула настольная лампа. Женщина казалась взволнованной и невероятно усталой. Совершенно очевидно, ей было не до цветов. Самуил Аронович узнал ее и кашлянул. Женщина вздрогнула, обернулась, улыбнулась тревожно и спросила, приподняв темные брови и детски округлив глаза:
— Самуил Аронович? Вы все–таки пришли?
— Да вот, Светочка! Захотелось стать свидетелем вашего триумфа. Тем более что я сам как консультант по важнейшим вопросам…
Он недоговорил.
— Не будет триумфа, — сказала Света, вычитывая с ладони номер и не глядя на Самуила Ароновича, который стоял перед ней наготове с розой, выбирая момент для поздравления.
«Или оставить и вручить после спектакля? Но она не проживет дольше получаса, полумертвая моя царица садов. Чем–то до крайности расстроена эта милая учительница… Что значит «не будет триумфа»? Наверное, им порезали текст, как это всегда бывает… Правда, время на дворе — новое… Правда, я уже наблюдал неоднократно, как новое опять становилось старым, стоило лишь немножечко увлечься им… Такая милая и жалкая… Такая решительная молодая женщина по пустякам не бледнеет. Нет, отдать розу немедленно!»
Самуил Аронович вывел розу из–за спины и повесил у колен в скрещенных руках. До начала представления оставалось не более получаса.
— Триумфа, кажется, не будет… — пробормотала Света себе под нос, зацепив первую цифру телефонного диска.
— Что случилось? Неприятности с цензурой? — пошутил Самуил Аронович.
— Может, и так. И, странно, совсем с другой стороны, чем это обычно бывает.
Заметно было, что ей не хотелось звонить, что она рада была бы не делать этого, но — палец крутил диск, и трубка, прижатая к уху, уже жужжала длинно, как оса перед нападением. Вскинув руку, историк с поклоном положил на стол перед Светой розу в тот самый момент, как ее нейтрально–вопросительное «але?» разорвало затянувшуюся паузу между последней нотой осиного гуда и ожидаемым откликом собеседника, запоздалым «слушаю», произнесенным шмелиным басом.
Устыдившись своего невольного подслушивания, историк поклонился и сделал шаг к выходу. Однако Света взглядом и настойчивым жестом (она уже начала разговор и не могла по–другому выразить просьбу: «Останьтесь!») усадила его в кресло, откуда он с недоумением и вместе с тем с каким–то очень личным интересом мог следить, как с каждой фразой разговора брови ее, вначале высоко поднятые в усилии вежливости, сходились и опускались все ниже, пока вопросы, бросаемые ею в трубку, не сделались коротки, словно приказы, а заполненные шмелиным гудением паузы между ними — длинными и вязкими, будто воск. Одновременно с тем, как они сошлись в сплошную прямую линию, Самуил Аронович понял смысл происходящего. Учительница звонила родителям своей ученицы, исполнявшей главную роль в сегодняшнем спектакле. Исполнительница не пришла к назначенному часу, и ее опоздание, причины которого выяснялись сейчас Светланой Петровной, выглядело гораздо более серьезным событием, чем могло показаться равнодушному наблюдателю (каковым, разумеется, не был Самуил Аронович).
Самуил Аронович не уходил. Говоря, Света время от времени коротко взглядывала на него, как бы приглашая его быть свидетелем этого весьма странного разговора. Она заметно волновалась и, выслушивая долгие, Самуилу Ароновичу неслышные ответы собеседника, машинально обрывала лепестки цветка, лежавшего перед ней. Трубку она прижимала к уху плечом, ежась, как от холода. Самуил Аронович поймал взгляд, на секунду оторвавшийся от ощипанной розы, и показал лицом, как «глотают лягушку». Нехотя улыбнувшись, приподняв брови, Светлана Петровна оставила розу в покое и в пятый, наверное, а может, в десятый раз спросила у трубки:
— Но почему я не могу сама поговорить с вашей дочерью? Позовите Свету!
* * *
— Позовите Свету! — в пятый раз попросила учительница у человека, назвавшего себя отцом девочки. И в пятый раз человек этот притворился, что не расслышал.
— Послушайте! — взмолилась она.
Мистер Тищенко не пожелал знакомиться и длинное междометие современности «послушайте!» заменяло Светлане Петровне отсутствующие в разговоре обращения.
— И все–таки я не совсем понимаю ваше волнение, — сказал Тищенко.
Был он вежлив медовой, приторной вежливостью телефонного жуира, обладателя красивого голоса, самые звуки которого доставляли ему сладчайшее наслаждение. Он смаковал шипящие и растягивал гласные, так что всего шаг оставался ему до превращения телефонного монолога в арию, подумала безголосая Светлана Петровна и решила, что ее собеседник, живя столько лет за границей, соскучился по родной речи. Мысль эта, однако, не помогала справиться с раздражением, которое вызывал в ней Тищенко, и она возобновила бесполезные попытки добиться от него ответа на вопрос, почему Света, его дочь, никого не предупредив, не явилась в гимназию ни за два часа до начала спектакля, как обещала, ни за час, как было бы еще терпимо, ни за…
Она посмотрела на часы: до пяти оставалось пятнадцать минут. С самого начала этого разговора она чувствовала себя так, будто ей по ошибке морочат голову, спутав с кем–то, а именно с тем или с той, с кем у мистера Тищенко имеются старые счеты и кого он, злорадствуя, пытается посредством прозрачных намеков убедить в том, что она (он?), к сожалению, круглая дура и единственным ее счастьем является полное неведение данного печального факта. Господи! Она готова была согласиться с отцом Светы всецело, лишь бы только он ответил ей в простоте сердечной:
Почему его дочь!..
Не предупредила!..
Не пришла!..
Не хочет подойти к телефону!..
(«Не предуп…» — «Не хоч…» — «Поче…»)
Игнорируя все «почему», не дослушивая, обтекая их безличным: «А-а, скажите, пожа–а–а-лста», Тищенко в свою очередь предлагал Светлане Петровне вопросы, несколько неожиданные (как представлялось ей), но все же имеющие связь с темой беседы. Они касались литературных достоинств постановки, которой участницей (бывшей, по мнению отца) была Света Тищенко. Вопросы эти, по видимости, демонстрировали дежурный родительский интерес к учительской затее школьного театра, но, по сути, звучали издевкой над пьесой, а главное — над небогатой словами ролью Царевны, освобожденной заложницы мирового Зла.
— И–и–и… — лил елей Тищенко. — У вас там есть реплика: «Царевна дважды улыбается». Молча? Из второго ряда не разглядишь улыбку…
— Сядете в первый как отец примадонны, — чуть не сгрубила Светлана Петровна, но удержалась, решив дослушать неожиданную критику.
— А–а–а… Что значит: «Царевна взлетает»? Это аллегория или цирк?
Света смолчала.
Удивительно, но отец примадонны неплохо знал пьесу! Можно было подумать, что текст лежит у него на коленях. Или это дочь стояла рядом, водила пальцем по строчкам и подсказывала, что говорить? Нет, его дочь никогда не придумала бы сказать:
— В общем–то, у вашей Царевны так мало слов, что ее можно заменить любой девочкой из параллельного класса!
И она ни за что не произнесла бы вслух — в ответ на контраргумент, что, мол, девочка из параллельного класса не вжилась в роль и поэтому не сможет простить или не простить Духа Мщения.
— А? Ха–ха! В самом деле, забавно. Не слишком ли смело для школы? Прощать Люцифера? Вы думаете, имеет смысл — прощать Люцифера? Ми–лоч–ка моя!
Света взглянула на часы. «Милочка моя» было произнесено с такой сладкой, просто паточной (тенорового диапазона) интонацией, что она испугалась, не собирается ли мистер Тищенко разговаривать о Люцифере до скончания века? Похоже, он набрел на тему, особенно ему близкую.
Стрелка приближалась к пяти.
— Уже без четверти пять! — с грустью напомнила учительница Тищенке, не попытавшись защитить Люцифера (воображаемая женщина, в которую была она превращена стараниями своего неуязвимого оппонента, растаяла, как Снегурочка, угодившая в костер).