«Все же в нем бездна вкуса, в этом учителе», — радостно подумала Светлана Петровна, заметив голубой галстук, выглядывавший из–под белоснежного воротничка рубашки. Поверх всего (и можно было с натяжкой принять это верхнее одеяние за маскарадный, что ли, плащ) волнился, треснув на груди раковинным раструбом, неизменный Сережин синий спортивный костюм. Женщины шумно, с ахами и с поцелуями, благодарили Сережу. И Света покивала ему: мелко, долго… Сговорчиво.
Разливая шампанское, Сережа вертелся во все стороны, как заведенный, и, хоть выглядел очень усталым, всеми жестами своими, безупречно грациозными, убеждал дамское общество в том, что запасы присущей ему галантности неистощимы. Он успевал все. Он один заменял собой весь славный, потрепанный, но еще не сдавшийся арьергард отечественной педагогики, мужскую ее, чудом уцелевшую половину — нет, пятую… нет, десятую ее часть, сильную не числом, но все–таки — сильную. Сережа метнул пустую бутылку в урну и замер с бокалом в поднятой руке, обернувшись через плечо, как командир роты, взмахом револьвера поднимающий солдат в атаку. Да, он был один. Самуил Аронович приболел и не явился. Учитель труда не захотел подняться из подвала. Канадский юноша не шел в счет.
…………………..
Дэвид опоздал. Уж прогремел второй залп и общественные бокалы глухо зазвенели в дружном единении тоста, когда он он возник на пороге и закачался, осыпая вокруг себя розы. Женщины всплеснули руками. Розы в марте всем нам были в диковинку. Эти скромные, не избалованные мужским вниманием женщины обрадовались бы и веточке мимозы, и всесезонным завиткам крашеной гвоздики, и узкой плитке шоколада с цветком на обертке… Мало кому из нас предстояло завтра насладиться букетом, полученным из рук мужа или сына. Цветы в Петербурге в конце зимы конца девяностых миновавшего века были баснословно дороги. В моду входили искусственные. Их никто не любил, но почти в каждом доме имелась пластмассовая или проволочно–батистовая роза, обычно сосланная в темный кухонный угол (или еще куда подальше), где она могла пылиться, не попадаясь на глаза хозяйке, хоть до самого ремонта, становясь с течением времени все уродливее, постепенно пряча под слоем пыли единственное, чем могла она гордиться, — яркую, почти алую, почти такую, как бывает, раскраску венчика. Но если вдруг в обедневшем доме появлялась, настоящая роза («Возможно, завтра, — муж или сын… лучше б гвоздичку, какая мне разница», — подумала завуч, осушив бокал)… появлялась, живая и тленная, на навозе взошедшая, благоуханная, трепещущая, одна–единственная, пусть только одна («Сколько роз! — подумала директор, пригубив шампанское. — Кажется, «Брют»”)… Несчитанные, розы рвались из рук Дэвида. Одна к одной, числом по числу присутствующих дам алели розы в ведре, водруженном на стол учителем физкультуры.
Переглянувшись, женщины заговорили все враз, подзывая Дэвида одинаковыми жестами мелькающих ладоней. Он почти вспомнил непроизносимое слово «поздравляю», но ему не пришлось открыть рта.
— А вот и Североамериканский континент в лице нашего юного друга! Давайте их сюда, молодой человек! — вскричала Валерия Викторовна, принимая букет из рук юноши.
Теперь в ведре красовалось с полсотни роз, вперемешку алые и белые… «Целое состояние!» — подумал кто–то и сразу забыл. Мы чуть захмелели от шампанского. Учитель физкультуры вторично наполнил бокалы. Он рассчитал, что этого хватит на праздник, и не ошибся. Вскоре раздался звонок. Все разошлись по классам, а Светлане Петровне поручили вымыть посуду.
Но у нее вовсе не было окна! Расписание перекроили, и она вспомнила об этом, оставшись в учительской наедине с Дэвидом. «Помоешь?» — спросила она по–русски и по–английски. Он кивнул и взял из ее рук миску, до краев наполненную водой. На этом месте ему захотелось нажать на кнопку «стоп» и сорвать со стены экран, по которому начали двигаться не люди, а какие–то серые тени без лиц, не имевшие права жить. Ему захотелось расплескать воду, посмотреть, как она вырвется широким языком за край миски и упадет под ноги. Словно угадав его желание, Мисс отобрала у него миску и поставила на стол. Покидая учительскую (каблук шатался, она прихрамывала), Мисс обернулась с порога, прощаясь улыбкой, — ненадолго, на час–другой, до встречи в зале, до — кажется, навсегда. Это была обычная ее улыбка, во всю ширь, до ямочек на щеках, до глубоких лучей, разбежавшихся от углов глаз, круглых, но заостренных в прищуре. Волосы мягкими крыльями падали на виски. Коса и признание, прятавшееся в ней, оказались бессильны умерить изгиб упругой, сильной этой улыбки, смутить и смять прямой, беспомощно вопрошающий, но в той же мере властно отвечающий любым вопросам, осторожный и смелый взгляд светлых глаз — туда, в глубь зрачков Дэвида, но с попутным ласковым, чуть небрежным обегом вкруг радужки и неподвижных ресниц, как если бы она, взглядывая, торопилась признать и узнать давно любимое, видимое каждый день, но от этого не ставшее надежней. Он шагнул к ней, наступив на упавший цветок. Дверь, скрипнув, затворилась…
Света опоздала на урок в восьмом «А» на несколько минут. Поэтому, а может быть, потому, что за окном сияло мартовское, почти по–весеннему слепящее солнце и прыскала капель, разбиваясь о карниз, она отменила контрольный диктант, приготовленный ею в качестве мести ненавистным ее восьмиклассникам. Вчера мальчики в полном составе не явились на занятия, зато сейчас их, кажется, сидело перед ней больше, чем полагалось по списку… Постойте… Надо сосчитать… неужели — обе группы вместе?.. Но тогда маловато получается… А–а–а! Не все ли равно! (И она отменила диктант.)
За окном гулили голуби. Они вспархивали, описывали круг над двором и возвращались обратно — парами. Они уж играли свадьбы… Нарядный сизарь с коричневокрылой беляночкой примостились у стены. Неподвижные, они пристально глядели друг другу в глаза. Сизарь вдруг отпрянул и закрутился на месте, удивив подругу. Голубка отвернулась. Тогда он прекратил танец и придвинулся к ней вплотную. Головы их, гладкие, как у статуй, вздрогнули, приподнялись, заламывая шейки, клювики покачались, ища опоры, сблизились и соединились. Света отвела глаза. «Как просто все, — обреченно подумалось ей. — Как все ужасно просто!» Высокий восьмиклассник что–то говорил, подойдя близко. Когда это она успела вызвать его к доске, не заметив? Класс зашумел. Очнувшись, она рефлекторно нахмурилась. Дети притихли. Высокий мальчик положил на учительский стол маленькую розу и вернулся на место. «Спасибо», — покраснев, почти прошептала Света. Роза была, кажется, белая.
* * *
К вечеру Самуил Аронович почувствовал себя лучше. Приступ астмы отпустил его, и старый историк решил съездить в гимназию — посмотреть на пьесу, к постановке которой он имел некоторое, пусть косвенное касательство.
Он приехал незадолго до начала и поднялся в учительскую, надеясь не встретить там никого из своих прелестных коллег, коих он — теперь совершенно здоровый и очень интересный, как сказала бы Прасковья Степановна, мужчина — обошел вниманием в их замечательный праздник. Темная полуувядшая роза, купленная у метро, не могла ослабить мук совести дезертира, поэтому, поднимаясь по безлюдной неосвещенной лестнице, Самуил Аронович прятал ее за пазухой и, только войдя в пустую и тоже темную учительскую, вытащил цветок и покрутил в руках, не зная, что с ним делать.
Присмотревшись к сумеркам, он разглядел стоящий у окна огромный «общественный» букет. Ну и ну! Учитель физкультуры не сплоховал. Должно быть, доплатил из своих. Какая роскошь! Розы…
Роз было не счесть. Вянущая, темная, почти черная в сумерках, личная роза Самуила Ароновича была, в общем, ни к чему. Он и сам не понимал, для чего купил ее у пьяного цветочника, по дешевке распродававшего остатки. Кажется, он собирался подарить розу первой встреченной в стенах гимназии женщине. Так сказать, для отвода собственных глаз. Вообще–то, следовало подарить ее нянечке (хотя к чему нянечке роза? Гм-м). Но нянечки не оказалось на месте. И он никого не встретил по дороге в учительскую. И…