— Ну, не совсем у меня…, — отвел глаза Бекренев. — У меня спаренный с соседом, Колмановичем. А он большой начальник, главбух Мособлпотребсоюза…
— А! Тогда понятно… Но, раз вы гарантируете связь, то поехали… Только на метро!
Открытый два года тому назад метро блеснул перед ними мрамором и светом матовых округлых ламп. Украшенная зеленоватым жадеитом, белоснежным мрамором и черным лабрадором, станция была украшена великолепным шадровским бюстом Кирова.
О. Савва вытащил из кармана свою билетную книжечку, и, оторвав три желтых билетика, украшенных большой красной литерой «М», раздал их товарищам, мановением шуйцы пресекши попытку Бекренева отдать ему полтину.
— А мне-то зачем? У меня вот чего есть! — гордо произнесла Наташа, продемонстрировав о. Савве свою краснокожую книжечку… Но увы. Контролер в черной НКПС-овской гимнастерке Наташу в метро не пустила, сказав, что для проезда в метро по казенной надобности ей нужен к удостоверению специальный вкладыш.
— Но послушайте, товарищ! — горячилась Наташа. — Вот здесь же написано: «и на паровозе»!
— Вот когда вы в метро паровоз увидите, то тогда на нём и поезжайте! — резонно возражала контролер. — А если вы, девушка, и далее надалызничать будете, я свистеть почну! Ходют тут, разные, хамы трамвайные…
И дежурная строго продемонстрировала Наташе блестящую белым металлом улитку милицейского свистка.
Пришлось Наташе воспользоваться предложенным о. Саввой билетом.
Трое коллег бегом спустились по гранитной лестнице, успев вскочить в пневматические двери сверху кремового, а снизу — коричневого вагона, пока дежурная в красноверхой фуражке еще не успела поднять подвысь красный круг жезла и крикнуть своё обычное «Готов!» Иначе ждать следующего поезда пришлось бы долгонько, минут десять.
Выйдя на «Комсомольской», о. Савва в который раз подивился её строгой красоте — балконам, над которыми горели рожки хрустальных бра, мраморным колоннам, украшенным дорическим ордером с медными значками «КИМ», пологим дворцовым лестницам… Да здесь балы устраивать можно!
Поднявшись наверх к Рязанскому вокзалу, Наташа задрала нос к сиявшему золотом над ступенчатой щукинской башней сидящему на золотой спице клювом к далекой Казани сказочному петушку:
— Он кричит, кири-куку! Царствуй, лежа на боку!
Улыбнувшийся ей широко и ласково Бекренев уже тащил их к перонным кассам. Здесь Наташино удостоверение, к её удовольствию, никого не удивило. Девушке без споров выдали бесплатный литерный билет, твердо-картонный, прямоугольный, с дыркой посредине, через которую его нанизывали на проволоку… Причем билет дали не только на неё, но и к его вящему удовольствию, на о. Савву. А у Бекренева и так был декадный проездной.
Наташа, честно говоря, ужасно хотела бы прокатиться до Панков на ново-пущенном месяц назад электрическом поезде, но Бекренев её огорчил, сообщив, что после пробного рейса на Первомай «электричка», как уже прозвали её пассажиры, пока ходит только по воскресным и праздничным дням, когда москвичи массово выбираются на свои загородные дачи.
Рассевшись на оббитых праздничной, масляно-желтой вагонкой жестких лавочках пригородного поезда, следующего до станции «47-ой километр», коллеги первым делом откупорили враз свирепо зашипевшие, туманно запотевшие, мутно-зеленого стекла бутылки, прихваченные в дорогу прямо на перроне у разносчицы в белой кружевной наколке: Бекренев и о. Савва с «Трехгорным», а Наташа с зельтерской.
Не то, что им так хотелось уж пить, просто обычай такой: едут на пикник? Значит, непременно надо пить пиво и воды.
Хотя о. Савва лучше бы водочки дерябнул. Уж очень его корежило, право слово… Ломало просто. Суставы натурально мозжили.
Скоро пригородный поезд, заполненный возвращавшимися с рынков молошницами (так в тексте) с опустевшими цинковыми бидонами наперевес, весело свиснув, бодро помчался на юго-восток. Прогремел под колесами мост через узкую и мутную Яузы, мелькнули красно-кирпичные, похожие на готический замок корпуса Электрозавода… А вот и первая станция, забитая красно-коричневыми товарными вагонами Сортировочная.
— Смотрите, смотрите! — вдруг закричала Наташа. — Видите, напротив дэпо Москва-Сортировочная паровоз на постаменте? Это памятник Великому Почину!
Кто таков был этот «Великий Почин», о. Савва не понял, а спрашивать постеснялся.
Миновав по загремевшему ажурному виадуку многоколейную Окружную, поезд далее стучал колесами уже по ближнему Подмосковью.
За крохотным городком Перово потянулись сплошной зеленой атласной лентой роскошные дубравы, сосновые рощи, перемежаемые редкими станциями в окружении колхозных полей: Вешняки, Косино, Ухтомская (бывшая когда-то Подосинками)… За Люберцами, потянулись уже сплошные сосновые боры.
Наташа неотрывно смотрела в окно, невпопад отвечая на вопросы Бекренева, и походила вовсе не на чиновника с грозным удостоверением в кармане, а более на гимназистку, сбежавшую с уроков.
Меж тем за окном вдруг шибко потемнело, и, когда наши путешественники наконец спустились из вагона на низкий деревянный, украшенный резными балясинами дебаркадер дачной платформы «Ильинская», то по нему с резким дроботом внезапно заплясали прозрачно — золотые, косо подсвеченные вдруг проглянувшим среди сизых облаков солнцем, острые ледяные струи летнего ливня…
Наташа радостно взвизгнула, и взапуски пустилась бежать рядышком с прикрывавшим её скинутым с плеч пиджаком Бекреневым по песчаной аллее меж оранжевых строгих стволов, осанисто возвышающихся за белеными штакетниками еще довоенных, уютных дач.
Когда гости наконец добрались до нужной им решетчато-застекленной дачной веранды, они были мокры насквозь, хоть их выжимай. Впрочем, гостеприимный хозяин тоже шлепал по крашенному полу, оставляя на нем мокрые следы.
— Немедленно, немедленно раздевайтесь! — торопил Бекренев. — Наталья Израилевна, у вас же рука больная! Вам же нельзя… Давайте, я вас переодену в чистое и перевяжу…
— А вы что, доктор? — удивилась та, стряхивая, как болонка, влагу с коротких черных волос.
— Да, — к удивлению о. Саввы, ответил тот. — Правда, я лекарь военного времени, зауряд-врач. Но перевязку я сделать как-нибудь сумею…
И вправду, перевязал багровеющую Наташину рану очень быстро и ловко.
А ещё, к полному восторгу о. Саввы, у Бекренева в доме нашелся и врачебный спиритус вини ректификати. Ну точно, истинный Эскулап.
Насильно влив в раздетую до исподнего и закутанную в одеяло девушку целительную мензурку, Валерий Иванович предложил оскоромиться и о. Савве, а уж он-то сопротивляться никак не стал.
… Спустя некоторое время трое товарищей сидели на веранде вокруг круглого, покрытого красной плюшевой скатертью стола. И тихо слушали, как по железной крыше умиротворенно барабанит затихающий дождь, глядя сквозь запотевшее стекло на качающиеся лохматые лапы елей…
Чуть (а может, и не совсем чуть?) запьяневшая Наташа, мерно качавшаяся в скрипучем кресле-качалке, вдруг указала пальчиком на висевшую под потемневшим от старости зеркалом потертую гитару с потрескавшимся лаком деки:
— А вы что же, Валерий Иванович, играете?
— А вы? — ответил тот вопросом на вопрос.
— Ну, так… балуюсь…
— Сыграйте же нам тогда, что нибудь…, — сказал тот, придерживая у горла простынь и снимая гитару со стены.
— Что же вам сыграть? — задумчиво сказала Наташа, перебирая тонкими пальцами запевшие струны… — Разве, революционное, что-нибудь, советское?
— Лучше что-нибудь антисоветское! — опасно пошутил Бекренев. И о. Савва вдруг ужасно испугался. Что Наташа вот сейчас встанет и уйдет, прямо вот так, голой, под дождь. С неё ведь станется!
У Наташи зло сощурились глаза. Крылья её носа затрепетали… Но она с усилием подавила душевный порыв и почти спокойно сказала:
— Антисоветское вам? Легко.
И запела очень мелодичным, тонким девичьим меццо-сопрано:
Проклинайте ж меня, проклинайте,
Если вам я хоть единое слово солгал,
Вспоминайте ж меня, вспоминайте,
Я за правду, за вас воевал.
За тебя, угнетенное сельское братство,
За обманутый новою властью народ.
Ненавидел я красное мерзкое чванство и барство,
Был со мной заодно мой максим-пулемет.
И тачанка моя, вдаль летящая пулей,
Сабли блеск ошалелый, поднятой подвысь.
Почему ж вы тогда от меня отвернулись
Вы, кому отдал я всю свою жизнь?
В моей песне не слова не будет упрека,
Я не смею народ трудовой упрекать.
От чего же тогда мне теперь, братцы, так одиноко,
Не могу рассказать, не могу и понять.
Вы простите меня, кто в лихую атаку
Шел со мною и был пулей горячей сражен,
Мне б о вас полагалось, товарищи, горько заплакать,
Но я вижу глаза ваших согбенных жен.
Вот они вас отвоют, и горько отплачут
И лампады они уж не станут гасить…
Ну, а ваш командарм, он не может иначе,
Он умеет не плакать, а только лишь мстить.
Вспоминайте ж меня, вспоминайте,
Я за правду, за вас воевал…