Я разглядываю незнакомых ребят, сидящих вокруг стола. Все они почти сверстники, наверное, до войны были школьниками, а теперь рабочие. Один из них, высокий, берет рюмку, поднимается. Рука у него темная, видно, мазут въелся и не отмывается.
— Можно, я скажу несколько слов?
— Давай, Женя, — говорит Мстислав Афанасьевич.
— Мне очень повезло в жизни: у меня есть товарищ. Товарищ, верный нашему общему делу, товарищ, который не подведет ни при каких обстоятельствах. Он чудесный сын, брат. Одним словом, настоящий человек. Я поднимаю тост за этого человека, за то, чтобы у него всегда было все хорошо. За тебя, Толя!
Неля, едва пригубив вино, отставляет рюмку и принимается за картошку. Все дружно едят.
Славка просит:
— Можно, я вместо тоста спою частушку? — И запевает:
Сидит Гитлер на осине,
Богу молится, болван:
— Помогите мне, крестьяне,
Выловить всех партизан.
На него зашикали:
— Тише!
Витя наклоняется к Жене:
— Дай руку.
— Погадать хочешь?
— Нет, пожму.
И он крепко, торжественно пожимает Женину руку.
— Мальчики! Элик, Петя, ешьте, я же знаю, вы голодны. — Евдокия Емельяновна подкладывает им в тарелки.
Поднимается Мстислав Афанасьевич:
— Ребята, дорогие мои! Я хочу пожелать, чтобы мы все собрались после войны, все, кто тут сидит, и еще — чтобы вернулись те, кого нет сейчас с нами. — Он сел, опустив голову.
Я догадалась: он думает о Лене, своем старшем сыне, который был летчиком. С самого начала войны о нем ничего не известно.
Оля взобралась ко мне на колени, макает картошку в соль и ест. Вся перепачкалась, щеки и нос в картошке. Я иду с Олей на кухню, хочу полотенцем вытереть ей лицо. В это время сильно стучат в дверь.
Толя бросается на кухню, щелкает зажигалкой, поджигает щепки под чугуном. Евдокия Емельяновна стоит возле двери, ждет, когда загорятся щепки. Как только пламя охватывает чугун, она берет на руки Олю и отодвигает задвижку.
Врывается Антон Соловьев.
— Праздник советский отмечаете, жить надоело! — кричит он.
— Какой праздник? И придет же такое в голову! — Евдокия Емельяновна идет вслед за полицаем. — Никакого праздника, просто собрались…
— Восьмое марта, Международный женский день.
— Но сегодня ведь седьмое, день рождения моего сына. Толя, покажи свою метрику.
Толя достает из кармана метрику и аусвайс железнодорожника.
Входят двое немцев и переводчик. Евдокия Емельяновна показывает документы переводчику:
— Шурка, ты же знаешь нас.
Шурка-переводчик оглядывает всех, потом что-то говорит немцам. Немцы проходят в комнату и пристально смотрят в лицо каждому из нас.
Потом так же быстро выходят.
— Пойдем, — говорит Шурка полицаю.
— Здесь полный дом бандитов, — ворчит Соловьев, следуя за переводчиком. — Нутром чувствую. — Потом грозит нам кулаком: — Я с вами еще повстречаюсь.
Некоторое время все молчат. Славка выскакивает во двор. Немного погодя он возвращается.
— Они уже далеко, — говорит он.
Толя тушит пламя на шестке. Мстислав Афанасьевич вздыхает:
— Считайте, повезло! Шурка до войны был нашим соседом. А теперь расходитесь. Только не все сразу.
Мы с Нелей выходим первыми. Месим ногами мокрый снег.
— Рада была увидеть тебя, — говорит Неля. — Только ты никому не рассказывай, кто тут был. И приходи ко мне.
Дома, когда укладывались спать, я спросила у Вити, зачем Толик разводил огонь под чугуном, когда пришли немцы, а как только ушли, сразу потушил.
— Заметила?
— Заметила.
— Это чтобы они в печь не полезли. Там был спрятан приемник. А собирались мы не на гулянку… И тебе не нужно было приходить.
— А Женя — это Шабловский? — спросила я, уже лежа в постели.
Витя не ответил. Конечно, Шабловский, решила я, Витя говорил с ним про какие-то буксы и про стрелки. Если в буксы засыпать песок, тогда паровоз надолго выходил из строя. Женя Шабловский работает стрелочником на товарной станции.
Но почему Неля жила в деревне? Почему она не хочет говорить об этом? «Лучше не спрашивай», — вспомнила я. И белобрысый Петя Новиков тоже с ними. Не думала, что и он с ребятами дружит. Ни разу к нам не заходил. Да и на улице проходит мимо Вити, будто не знает его. Может, это конспирация? «Конечно, все они конспираторы», — засыпая, решила я,
5
В ночь на второе мая наши бомбили Минск. Проснулась я от взрывов. Дом сотрясался, звенели стекла. Рвались бомбы, хлопали зенитки. Я поняла: бомбят наши. Зачем фрицам бомбить город, если они в нем хозяйничают?
Витя открыл окно.
— Чтобы стекла не вылетели, — объяснил он маме.
По небу сновали лучи прожекторов. И когда один высвечивал самолет своим белым длинным лучом, тут же подключались другие прожекторы. Самолетик, светлый маленький крестик в небе, был мишенью, куда неслись снаряды. Самолет падал вниз. У меня обрывалось сердце, я думала: все, погиб. Но белые ленты прожекторов начинали снова метаться по небу в поисках самолета. Снова земля вздрагивала от взрывов. Витя смеялся:
— Не поймаете. Все равно уйдет! Сделает, что нужно, и уйдет.
Мне казалось, сотрясается весь город. А Витя радостно шептал:
— Вокзал бомбят. Там столько эшелонов скопилось! А вот уже бомбят электростанцию. Правильно, молодцы! Теперь поворачивайте на завод, туда паровозы пригнали на ремонт. Ну, Славка, блесни фонариком. Ну, еще, еще…
Я вспомнила, как бомбили поселок в самом начале войны. Тогда мне было страшно. Теперь я слышала, как воют бомбы, падая вниз, и радовалась. Вдруг в черном небе полыхнул столб огня.
— Попали! — даже подскочил Витька. — Прямо в завод! Так вам и надо! Это вам за Женю.
— Почему за Женю? — спросила я.
Витя не ответил. Гул нарастал, приближался. Хотелось бежать куда глаза глядят. Лечь на землю, втиснуться в нее.
Низко-низко над крышами домов пролетел самолет. Взрыва не было. Только издалека доносился его рокот. Значит, проскочил. Значит, уцелел. Зенитки стреляли реже. Не гудели самолеты в небе. Внезапно наступила мертвая тишина. Стало как-то не по себе, жутко. Витя долго смотрел в ту сторону, куда полетел наш самолет.
— А что с Женей Шабловским? — спросила я шепотом.
Витя ответил не сразу. Наверное, думал, сказать мне или не говорить. Потом сказал:
— Арестовали. И тут же увезли в Германию. Мы не успели ничего для него сделать. Только… отомстили сегодня.
— Как вы отомстили? — не поняла я.
Витя ничего не ответил. Потом вздохнул и, укладываясь в кровать, тихо сказал:
— Нужно мстить еще, еще сильней.
Я сажусь на краешек его кровати.
— Витя, — говорю я, соображая, что бы такое придумать, — давай взорвем полицию и Антона Соловьева вместе со всеми.
Витя положил руку на мое плечо:
— Не беспокойся, что-нибудь придумаем.
— Знаю я вас. Все без меня придумаете и сделаете.
— Спи.
Но мне не спалось. Я представляла себе, как бросаю гранаты в полицию, как Антон падает передо мной на колени и просит пощады. А я беспощадно строчу из автомата.
Всю ночь из окна мы видели пламя. Горел завод вместе с паровозами, стоявшими на ремонте.
Утром на заборы наклеили приказ полиции более тщательно затемнять окна.
К нам зашел Антон Соловьев. Мне показалось вначале: хотел похвастаться своей новой полицейской формой. Он ходил по квартире, как черно-серое привидение: серые брюки, на черной куртке большие серые обшлага, ворот и карманы тоже серые. Спереди пряжка, на поясе граната. Он высматривал что-то, даже заглянул за шкаф, где стояла бабушкина кровать.
— К утру освободить одну комнату. — С минуту он подумал и показал пальцем на мою с Витей комнатку: — Освободить! Оккупационная власть конфискует.
— Как же мы все в одной поместимся? — заплакала мама. — В могиле и то места больше.