— Что тебе, Галя?
Это материнское «Галя», ночное, теплое и непривычное, пронимает Гальку до слез; она кажется сама себе и вправду обиженной, хочется пожаловаться, хочется, чтобы кто-нибудь ласково подладил ее по головке, пожалел бы.
— Горошина! — обиженно говорит Галька и сама уже верит в эту горошину и в ней видит причину всех своих бед.
— Что, что? — переспрашивает мать. — Горошина? Зачем же ты насыпала в постель гороху? Сама не спишь и мне не даешь!..
Галька еще раз грустно вздыхает и потом уже только тихо смотрит во тьму, пока не засыпает совсем.
Утром Юрко забавлялся игрушкой. Тем самым человечком, который болтался у него на поясе. Человечек был лохматенький, крохотный, с полмизинца, руки в карманах, а во рту папироска. Человечек курил ее, как настоящий мужик. В магазине Галька видела такую игрушку, но не знала, что ее можно носить на поясе и что смешной человечек курит, пуская круглые сизые колечки дыма и даже попыхивая при этом.
— Как же это у него так здорово выходит?
Юрко, довольный ее удивлением, смеялся, но не объяснял.
— Сама догадайся!
— Нет, ты скажи!
— Не скажу, — дразнил Юрко, снова нацепив человечка на пояс.
Сегодня Юрко спешил в степь. Он уже пробовал ломать кукурузу — тут все называют ее пшонкой — и учился скирдовать, но лучше всего было на баштане. Трахнешь о колено арбуз — и ешь, вынимай из него сладкую «душу», красную, как солнце. Да и само солнце катится по степи, как расколотый недозрелый арбуз. По мягкой дороге медленно шагают волы, на арбах высоко, под самое небо, уложено сухое, колючее и душистое сено, и, если лежишь на нем, все колышется — и мир, и ты сам, — невольно подумаешь: а ведь земля и впрямь вращается вокруг солнца, а волы догоняют солнце и день и никак не догонят. Небо вверху такое чистое, прозрачное, что так и ждешь: вот-вот всё вокруг отразится в нем — и степь, и воз, и сено, и ты сам, — все отразится вверх ногами.
А теперь Юрко собрался посмотреть, как комбайном косят подсолнечник. Под конец лета сухие стебли у подсолнухов вытянулись, иные попадали, и куда-то подевались красивые желтые шляпы с круглых темных голов. Под осень подсолнухи ведут семечкам счет…
— Пойдем со мной, — зовет Юрко Гальку.
Но она почему-то отказывается, не хочет идти, только просит его принести подсолнух, и чтобы семечки были свежие, сочные, хорошо пахли и легко вылущивались из мягкой шелухи.
— Все выдумки! — недовольно говорит Юрко, однако хорошо запоминает, какой подсолнух просит Галька.
После утра пришел день, потом вечер. Юрко вернулся домой с огромным подсолнухом для Гальки. Выбрал самый большой и красивый на всей плантации, тот, что рос на высоченной ноге и дальше всех видел. Семечки у него были полные, сочные. Юрко не утерпел, дорогой погрыз, сидя на возу. Воз тарахтел, дребезжал, подпрыгивал, от этого было весело, все слова тоже дребезжали и подпрыгивали, как сухой желтый горох, когда сыпанешь его на пол. Юрко нарочно долго и безостановочно выговаривал одно и то же длинное слово, и оно вызванивало, перекатывалось и прыгало у него во рту.
Иногда воз догонял женщин, шедших с поля; они ловко чуть ли не на ходу вспрыгивали на него, весело переговаривались, называя друг дружку по имени, ласково добавляя: девчата, девочки…
«Какие же они девочки? — удивлялся Юрко. — Галька — девочка, а они?»
Женщины запели. У них были чистые, в самом деле девичьи голоса, словно этим голосам не суждено было состариться. Откуда было знать Юрку, что эти с детства знакомые женщины не замечают седины в волосах, не хотят видеть огрубелые, набрякшие руки, а помнят себя такими какими помнить приятно, поэтому-то они все и доныне «девочки» и голоса их, звонкие, степные, не поблекли.
Юрко уже напился молока и умылся на ночь — дядя сливал ему на плечи холодную, прямо из колодца, воду, — а Галька все что-то не шла, и подсолнух стал вянуть и сохнуть.
Было тихо. Слышно было даже, как где-то — не понять, близко или далеко, — цыркает молоко в подойник, а кто-то зовет заблудившегося петуха: тю-тю-тю, а на другом краю не то пробуют распилить толстенную колоду, не то так чем-то вжикают. И вдруг все эти звуки перекрыл один — высокий, резкий, жалостный.
Дядя Юрка, стоя на пороге, чистил вишневую трубку.
— Опять Гальку мать бьет, — пробормотал он, словно бы про себя, не глядя на Юрка. — Вот скверная девчонка! Видно, не будет толку от нее.
Галька кричала горько, обиженно, и паренька словно что толкнуло. Он побежал огородами, не разбирая тропки, — защитить он ее хотел или выручить — кто знает, что ему думалось, когда бежал. Запыхавшись, остановился на пороге Галькиной хаты. Малышка сразу увидела его и, словно только и ждала, когда он появится, рванулась из материнских рук, едва не споткнулась, бросилась к Юрку.
— Ска-и, не ска-и, — умоляюще повторяла она, в спешке и в слезах пропуская буквы, — правда ты мне сам дал, ведь правда? Я же тебе потом отдать, потом отдать… — Она пропускала уже слова и, всхлипывая, разжала ладонь.
Юрко увидел у нее в руке маленького лохматого курильщика. Непроизвольно тронув пояс — там и в самом деле не было человечка (как же так, он ведь прицепил, он хорошо помнит, что прицепил), — Юрко так же непроизвольно протянул руку за игрушкой:
— Неправда, я тебе не давал!
Тоненькая смуглая ручонка словно обломилась. У Гальки опустились плечи, она смотрела черными глазами снизу вверх — на ремень Юрка, украшенный медными кружочками, на Юркино лицо, и в ее взгляде было такое изумление, такое разочарованное, горькое изумление, что парень только теперь почувствовал себя неловко. А еще бежал выручать! Вот и выручил!
— Мне… мне… пусть берет… Я дарю… Вы не бейте; она хорошая девочка, она же… Я знаю.
И тут Гальку вдруг охватил гнев.
— Не надо мне, не надо! Я скверная, скверная, у меня дурной глаз! Такая и буду, такая и умру, такая и умру! — уже не запинаясь и без слез закричала она и, как разъяренный маленький зверек, выскочила во двор, швырнув Юрку под ноги игрушку.
Мать ее молча следила за обоими, молчал и Юрко, потом наклонился, поднял игрушку. У человечка в дырочке меж губ вместо папироски торчала соломинка. Видно, Гальке во что бы то ни стало хотелось узнать, как он пускает колечки. Юрко посмотрел на Галькину мать, а она на него и не глянула, словно тоже сердилась, словно затем только и била Гальку, чтобы узнать, как он при этом поведет себя, и вот узнала, и больше нет ей надобности смотреть на него, пусть уходит. И он ушел, держа в руке злосчастного человечка с соломинкой.
«Зачем я сказал?.. Но я же сказал правду! Только зачем было говорить?» — думал Юрко, а вокруг стало уже совсем темно, высохшая без дождей трава торопливо глотала росу, и кто-то все еще искал заблудившегося петуха, и все было как прежде — тот же вечер, и звуки, и подсолнух на лавке у хаты, — все было такое же, но все было совсем другое, как будто, оставшись внешне прежним, внутри, в себе, переиначилось.
Галька, спрятавшись за стожком, упрямо всматривалась туда, где расплывалась в тумане сумерек фигура Юрка. Изо всех сил щуря глаза, она терла ладошкой щеку — от соленых слез щемило царапину.
— Я скверная, дурная, такая и буду… я тебя заворожу, обращу в камень, вот увидишь: обращу в камень! — приговаривала Галька и представляла себе, как Юрко замирает, превращается в камень и не может больше двинуться с места, и, хотя это не приносило ей никакой утехи, хотя ей от этого становилось жутко и хотелось зажать себе рот ладонью, Галька все равно упрямо злилась: — Я тебя заворожу, я тебя заколдую, три дня глаз не раскроешь…
Юрко, крадучись, забрался на чердак, где было тихо и лежало сено. Чтоб ненароком не спросили, за что Гальку наказывали.
А на лавке у хаты лежал большой и красивый подсолнух.
КОШЕЛЕК
I
— Отдай! Ну, Птичкин, отдай!
Маленький, встопорщенный, как рассерженный котенок, Витя Непоседа даже вспотел, гоняясь за Птичкиным.